Ольга Ларионова - Чакра Кентавра (трилогия)
Похоже, лошадей тут и вовсе не водилось, да и кому они были бы нужны на этих уступах — мясо жилистое, молоко поганое, а ходить в упряжи или под седлом, как послушные рогаты, их и вовсе не заставишь.
Вылив воду в чаи, оба забрались под навес и немного отдохнули — никто косо не глянул, и это Харру снова понравилось. Днем здесь, как он понял, не кормили — чать, не господские хоромы, — но он в своих странствиях привык насыщаться только дважды, на вечерней и на утренней зорях. Водонос поднялся первым, но Харр все‑таки подхватил бурдюки с коромыслом и сумел проскочить на тропу раньше напарника. Темп задал себе непомерно скорый, так что подкоряжник остался далеко за спиной. Его не окликнули — стало быть, ничего противоречащего уставу здешнему он себе не позволил. Он придержал шаг и прислушался к собственным мыслям.
А их, собственно говоря, и не было. Его охватило какое‑то благостное, умиротворенное спокойствие, какое только может преисполнить довольного жизнью человека, одиноко бредущего под чуть подернутым перистыми облаками нежарким небом. До источника он доберется с большим упреждением, отмоется в проточной воде, рубаху сполоснет… Что еще? Эта душевная тишь снизошла на него как‑то исподволь и совершенно нежданно, он наперед знал, что долго ей не продержаться, но пока был рад ей несказанно…
Продержалась она пять дней. На шестой нудный голос навершего вконец отравил ему вечернюю трапезу, и, когда владелец узелкового пояса опустился на свое место остывшую кашу доедать, Харр не выдержал:
— Позволь мне спросить тебя, человече: если Неявленный еще, так сказать, не явился, то откуда вам ведомо, что он должен прийти? Ведь только божественное слово непреложно, а слова человеческие могут быть и лживы.
Все замерли с полуоткрытыми ртами. Наверший побагровел, делая глотательные движения, словно не давая гневным словам сорваться с губ. Наконец его прорвало:
— Любопытство есть грех… потому как сомнение им рождаемо… потому и запретно сомнение, что приход Неявленного отдаляет… отдаляя, оставляет место неверию… где неверие, там сомнение… а кто сомневается, тот любопытствует, что греховно, ибо порождает сомнение…
Он замолк и тупо уставился в мису с остатками каши — было очевидно, что вечерние проповеди он повторял уже столько раз, что заучил их наизусть, не давая своим мозгам никаких поводов для шевеления. Харру стало жаль старика.
— Благодарю тебя, человече, — смиренно произнес он, — Я понял: любопытство влечет за собой сомнение, а сомнение, в свою очередь, порождает любопытство. Получается порочный круг, а кто в круг себя замкнул, тот этим кругом от бога отгородился. Верно?
Наверший закивал, но вид у него был прежалкий. Выходит, и поговорить‑то тут не с кем…
Но наутро и это решилось — владелец узелковой опояски задержал Харра, уже поднявшего было коромысло.
— Ночью озарение снизошло на меня: утрудил я тебя, человече. Не вертайся с бадьями, поживи при грядах, а то на водопое. Я веление сие уж и напарнику твоему наказал. Ступай.
Так, менестрель. С повышеньицем. У источника все вроде бы и почище, и лицами посветлее. Может, и найдется достойный собеседник. Прощаясь с водоносом, не сдержал радости, пошутил:
— Видишь, как я быстренько в гору пошел — уже и не при грязной земле, а при чистой воде. А вы еще талдычите: мол, любопытство — грех. Думаю, и Неявленный ваш не с равнодушием на нас взирает — любопытно ему, в какой мир прийти собрался…
Водонос даже сплюнул:
— Болтун ты пустословый! А что с одной работы на другую гонят, то не радуйся: верный знак, что быть тебе в неугодниках.
Повернулся и ушел, расплескивая воду.
А на работах он и вправду долго не засиживался: то грядки полол, то загородки плел, то кашу в земляных ямах томил, то по степи колоски–дички собирал, последнее понравилось ему более всего: прямо на земле то и дело попадались птичьи гнезда, и ему едва ли не каждый день удавалось полакомиться свежими яйцами. Его самого поражала умиротворенная бездумность, охватившая его, отрешенность от всего прошлого и беззаботное приятие любого будущего. Не раздражали даже вечерние проповеди здешнего навершего — был он, как видно, много умнее предыдущего и, начав свой речитатив, как положено, при первом же касании солнечного диска о степную кромку, делал основательный перерыв на ужин и снова возвращался к благочестивым назиданиям только тогда, когда угасал последний луч. Ночевали под открытым небом, подстелив под себя шкурки пушистых безрогих скотинок, неведомых на Тихри и именуемых здесь “агни”. По ночам поднимались из травы едва мерцающие пирли, спокойные, серебристо–голубые, точно вобравшие в себя звездный свет. Ни о каком Неявленном Харр не думал, но чувствовал, что его душу лелеет тот же мир и согласие с окружающей его степью, что и его однокорытников.
Оскоромился он по–глупому, в траве порскнула перепелка, и он как‑то машинально схватил подвернувшийся под ногу камень и точным броском подшиб добычу. Не пропадать же — ощипал, вырыл ямку, наломал толстых сухих стеблей. До источника было далече, соседний холм — здоровенный, с каким‑то торчком на вершине — едва виднелся вдали. Птичка запеклась на славу, и Харр, в состоянии тихого невинного блаженства обсосав косточки, старательно зарыл и следы пиршества, и золу от костерка. И немало изумился, когда наутро беззлобно покачивающий головой наверший отослал его к дальнему холму — отнести бадейки со скисшим агнячьим молоком, по всей видимости, на предмет изготовления сыра.
И Харр почувствовал, что с подзвездными ночлегами у степного родника покончено навсегда.
Он не ошибся. Но перемена места на сей раз, как он понял, была окончательной: громадный холм был центральным поселением м’сэймов, так сказать, их столицей. Обложенный спальным навесом только с одной стороны, с другой он был окружен многочисленными хозяйственными пристройками, сложенными из слоистого камня. В отличие от других холмов, он густо порос мелколиственным плотным кустарником, кое–где приоткрывающим следы старинной кладки. Судя по множеству пристроек, грубо обтесанные плиты которых явно были значительно старше их самих, древнее строение на холме когда‑то должно было выглядеть просто грандиозным. И похоже, разрушили его не м’сэймы — они лишь обжили дочиста разграбленные руины, уже не привлекавшие ни окрестных алчных амантов, ни вороватых подкоряжников.
Харра, ни о чем его не спрашивая, приставили к давильному жому, который два одинаково опрятных телеса очищали от вчерашнего жмыха. Третий уже мельчил этот жмых в громадной каменной ступе, подливая темный густой мед и подбрасывая какие‑то лиловые ягоды. Харру сунули в руки широкие плоские плетенки, гладко крытые окаменьем, и он принялся размазывать на них сладкую смесь и выставлять ее на солнце. От недальней поварни тоже тянуло чем‑то духовитым, и было тепло и радостно чувствовать себя членом этой огромной, дружелюбной и всегда сытой семьи…
Кто‑то тронул его за плечо — совсем молодой и безбородый, а на опояске уже три узла.
— С тобой хотят говорить, человече…
Харр облизал липкие пальцы и направился за провожатым, мельком заметив, что у всех на поясах узлы, кое у кого больше десятка. Может, для того и позвали, чтоб носом ткнуть: не по чину‑де влез…
Но нутром чувствовал: здесь такое не говорят. Провожатый довел его до зеленого склона, и тут Харр заметил несколько круглых пор, уходящих в глубину холма. Конвоир пропустил Харра мимо себя, проговорив в темноту:
— К Наивершему.
В глубине подземного хода сразу же затеплился огонек, бесшумно поплывший прочь. Харр понял, что его приглашают следовать за невидимым проводником, и бесстрашно ступил под каменный свод. Он ожидал ощутить неминуемый холодок подземелья, но едва уловимый ветерок был сухим и нисколько не освежающим. Глаза понемногу привыкли к полумраку, и он различил в бесшумно скользящей перед ним фигуре босоногого карлика, у которого на голове каким‑то чудом держался прозрачный рог с плавающим внутри фитильком. Подземный проход несколько раз менял направление, в стенах вроде бы угадывались плотно пригнанные двери; но ни одного встречного человека не попалось им на пути. Внезапно огонек исчез — проводник ступил в пишу, из которой крутая лесенка, ввинтившаяся в пол, увела их в глубину подземного лабиринта. Но чем дальше от входа они оказывались, тем сильнее росло удивление: впервые в жизни он не испытывал страха перед темнотой и низкими сводами, готовыми в любой миг похоронить его в этом теплом безмолвии.
Наконец ход расширился, превратившись в сводчатый покой, и малорослый проводник поднялся на цыпочки, поджигая фитиль в свисавшей с потолка лампе, причудливой и изукрашенной крошечными резными фигурками. Харр разглядел два кресла, стоящих у противоположных стен; никакой другой мебели не наблюдалось. И только тут он ощутил наконец влажный и затхлый воздух, присущий подземельям; примешивался и еще какой‑то неопределимый запах, тревожащий, нечистый. Проводника уже не было, зато послышались шаркающие шаги, и в помещении появился согбенный старец со связкой каких‑то трав. Угадав в нем ожидаемого Наивершего, Харр склонился в три погибели — по его представлениям, этот м’сэйм должен был по своему рангу быть чем‑то вроде князя. Но старец, не обращая внимания на подобострастную позу своего гостя, принялся обмахивать его своим веничком, точно стряхивая невидимую пыль. Завершив свои труды праведные, он повернулся и, шаркая уже так безнадежно, словно совершил последний в своей жизни непосильный подвиг, удалился к невидимой отсюда лесенке. Стукнула дверца, которой Харр на пути сюда и не приметил. На смену старческим послышались шаги легкие и упругие, так могла идти даже женщина, властная, уверенная в себе. Но нет — это оказался мужчина не старше самого Харра в развевающемся сером балахоне, правда, намного длиннее, чем у остальных. Он стремительно приблизился к гостю и так же неожиданно замер в двух шагах от него. Ага. Обережник. Сейчас будет обыскивать. Что‑то выдавало в нем недавнего — а может быть, и настоящего — воина, и Харр невольно наклонил голову, пытаясь сосчитать узлы на его опояске. Узлов не было, так как тонкий стан незнакомца охватывал широкий кожаный пояс, как определил Харр своим зорким глазом охотника, из шкурки черной змеи. Такими же были и легкие сапожки, заменявшие обязательные для всех сандалии. Пожалуй, этот малый мог быть не только воином, но и гонцом–скороходом. Послали его допросить новообращенного послушника и потом передать все Наивершему, который, возможно, обитает где‑то за тридевять земель. Харр, понадеявшийся на интересную наконец беседу, поскучнел и одновременно отметил, что нет уже прежнего безоблачного умиротворения, а вернулась прежняя чуткость вечного путешественника, порождающая смутную тревогу.