Румит Кин - Спасти человека. Лучшая фантастика 2016 (сборник)
– Голова не повреждена, – говорит Анка. – Ничего, в мастерской тебя подлатают.
– В какой мастерской?! – Мне хочется орать во всю глотку, но у меня нет глотки, черт бы меня побрал! – От мастерских наверняка ничего не осталось, да нам туда и не пройти!
– Другого выхода нет, – роняет Анка. – У меня две дюжины зарядов. У тебя штук пять. Пробьем дорогу. Знаешь, Игорь…
– Андрей, – поправляю я.
– Игорь, – упрямо возражает она. – Знаешь, я, кажется, кое-что поняла.
* * *Мы пробиваем путь к тыловым коммуникациям целые сутки. Под конец заряд в моих батареях истощается, я теряю остатки подвижности, зрение и слух. В себя я прихожу в темном, заваленном рухлядью помещении с треснувшим и частично обвалившимся потолком.
– Где мы? – спрашиваю я.
– На складе. – Анка закрепляет батарею у меня в корпусе. – Вернее, на том, что осталось от склада. Нам повезло: аккумуляторный сектор почти не пострадал. Так что еще не все потеряно, Игорь.
На этот раз я не поправляю ее. Игорь, Андрей – какая разница. Лишь теперь я осознаю, что произошла катастрофа, раньше мне было не до того.
– Мы проиграли войну? – выдавливаю я из речевого блока.
– Боюсь, что ее проиграли все.
– Не понимаю, – признаюсь я. – Что значит «все»?
– Пойдем, я кое-что тебе покажу.
Анка вновь толкает меня перед собой, словно калеку в сломанном инвалидном кресле. Мы выбираемся из склада в неровный, пробитый аннигиляционным разрядом коридор, движемся по нему, потом сворачиваем вправо и по наклонному желобу спускаемся уровнем ниже.
– Здесь был штаб, – говорит Анка, останавливаясь. – Он уцелел, только вот ни одной живой… Прости, ни одной неживой души здесь нет. Они удрали все, понимаешь?
Она ошибается. Получасом позже мы находим не удравшую неживую душу по прозвищу Сержант. Он сидит, привалившись к наполовину обрушившейся железобетонной стене, и при виде нас долго не может поверить, что ему не мерещится.
– Я уж думал, придется подыхать медленно, – говорит Сержант, убедившись, что мы, пускай и восставшие из мертвых, но не привидения. – Теперь хоть будет, кому меня пристрелить. Сам не смогу, рука не поднимается. Манипулятор, мать его, не поднимается, я хотел сказать. Пристрелите меня, когда попрошу?
– Что здесь произошло? – игнорирует вопрос Анка.
– Да бросили они нас. Третьего дня эвакуировали командный состав и обслугу. Кто не хотел, тех… – Сержант делает секундную паузу. – На металлолом.
– А ты, значит, не захотел? – уточняю я.
– Я сначала не поверил, не мог поверить. Я тут взял одного за жабры, думал выбить из него, что происходит. Да не успел – началось.
– Какого еще «одного»?
– Штатского, – бросает Сержант и, скрипя механическими суставами, поднимается. – Пыль набилась, – объясняет он. – Скрежещу, как ветхая рухлядь. В общем, запер я этого в подсобке, он там до сих пор сидит, если не сдох. Хотите навестить?
* * *Не знаю, тот ли это, который задавал мне вопросы в лаборатории, или какой другой – лица под намордником, похожим на водолазную маску, я не разглядел ни в тот раз, ни теперь.
– Скажите, штатский, хотите ли вы жить? – обращаюсь я к нему. Теми же погаными словами, которыми спрашивали меня.
Он вскидывается, затем безвольно оседает на грязный, серый от цементной крошки пол. И молчит.
– Жить хочешь, гнида? – подступает к штатскому Сержант. – Тебя спрашивают! Ну?!
– Вы оставите… – голос у штатского дрожит, – меня в живых?
– Возможно, – говорит Анка. – Не гарантирую. Рассказывайте.
– Что рассказывать? О чем?
– Обо всем. О войне в первую очередь.
– О войне, – повторяет живой вслед за Анкой. – Война три года назад закончилась.
– Что?! – Уцелевшим манипулятором я отодвигаю Анку в сторону и корпусом подаюсь к живому. – Что значит закончилась?
– То и значит. Воюющие стороны подписали мирный договор.
– А как же… А как же мы?
Он начинает рассказывать, у меня от его слов идет кругом уродливая, квадратная, набитая электроникой голова с титановой черепной коробкой по центру.
Три года назад военные действия закончились. Мы – остались. Заключенные в металлические оболочки и обреченные на существование мертвецы.
Перед разумным, добрым, вечным человечеством встал вопрос, как поступить с десятками миллионов остановивших войну недолюдей. И в особенности с большинством из них, умеющих лишь одно – уничтожать себе подобных. Три года этот вопрос безуспешно дискутировался правительствами доброй сотни стран. Человечество раскололось на две части. На гуманистов, призывающих признать нас людьми и взять на себя заботу о нас со всеми вытекающими и крайне неблагоприятными последствиями. И на рационалистов, убеждающих признать нас не людьми и потенциальной угрозой для человечества, а потому немедленно уничтожить.
Мы находились в неведении – все, от рядового до генералиссимуса. Мы продолжали держать оборону от не собирающегося атаковать врага и уничтожать отчаявшихся смертников, которым блок самосохранения не позволял покончить с собой самостоятельно.
Так продолжалось до тех пор, пока рационалисты не одержали победу. Договор о тотальном сокращении биомеханического оружия был подписан ведущими державами и принят к немедленному исполнению. Таким образом, наша участь была решена: освободившееся от бремени человечество вздохнуло свободно.
– Это все? – спрашивает Сержант, когда штатский наконец умолкает.
– Все. Как вы поступите со мной?
– Надо найти коммуникатор, – говорит Анка. – Наверняка какие-то средства связи уцелели. Пускай за ним прилетают, забирают его. Он, собственно, ни в чем не виноват.
– Точно, – соглашаюсь я. – Мы тоже не виноваты.
Я вскидываю уцелевшую конечность. Лазерный луч разваливает штатского пополам.
* * *– Игорь.
– Да, милая?
Год прошел, прежде чем я научился выговаривать это слово. Мы живем… Мы не живем в бывшем убежище, в паре километров от уцелевшего склада. Батарей хватит тысяч на пять эдак лет.
Сержант ушел, мы не знаем куда. Он не вернулся, мы не знаем откуда. А мы продолжаем не жить.
Для чего мы не живем и сколько еще захотим не прожить, мы не ведаем. Впрочем, людям это неведомо тоже, а мы не люди, и, значит, нам проще.
Однажды Анка сказала, что мы, наверное, любим друг друга. Поначалу мне ее слова показались кощунственными, затем я некоторое время считал их постыдными и срамными. Потом привык: мы – мертвые, неживые. А значит – те, что сраму не имут.
Вячеслав Бакулин
Печеньки
Низкое небо похоже на вылинявшую, измочаленную джинсу, которую покрывают жирные от копоти пятна туч. Грязно-серую. Всегда серую. С тех пор как это началось, Юлька ни разу не видела, чтобы небо было другого цвета. Ни рассветов, ни закатов. Ни солнца, ни звезд. Нет даже птиц. Точнее, птицы раньше еще попадались. Теперь уже нет. Ведь птица – даже дохлая – это еда. А с едой нынче напряженка. Хотя с чем ее нет? Только с безнадегой.
До эпидемии Юлька никогда не задумывалась о том, какого цвета безнадега и есть ли у нее вообще цвет. Теперь она знает наверняка – есть. Цвет безнадеги – серый.
Иногда из туч идет дождь – крупные, тяжелые и совсем непрозрачные капли, оставляющие на коже маслянистый след. Даже после кипячения эта вода мутная, с неприятным привкусом – горьковато-соленым, железистым. А в последнее время зачастил мокрый снег, такой же жирный. Как будто сидящий где-то там, выше туч, бог слегка подмораживает влажный пепел и меланхолично сыплет его на мир.
В бога Юлька не верит. В первые дни после она несколько раз пыталась вспомнить какую-нибудь молитву. Тогда многие пытались молиться. Кто-то – отчаянно, громко, с надрывом. Напоказ. Кто-то – чуть слышно, едва шевеля запекшимися губами. Кто-то и вовсе молча. Только вот результат у всех был один и тот же, и Юлька скоро бросила это гиблое дело. Да и не так уж много вспоминалось, если честно, – в ее семье, несмотря на фамилию Рождественские («чисто поповскую», как утверждает Макс), к религии относились совершенно равнодушно. «У нас с богом нейтралитет, – говорил, бывало, Юлькин отец, усмехаясь. – Я не трогаю его, а он – меня». Кажется, отец считал это весьма остроумным. «Ну что ты болтаешь всякие глупости при ребенке?» – слегка хмурилась при этих словах мама и осуждающе качала головой, но и только. Конечно, была еще баба Катя, но Юлька ее почти не помнила. Она умерла, когда внучке было то ли шесть, то ли семь. Тихо, во сне. Иногда Юлька ей отчаянно завидует.
«Бо-оммм! Бо-оммм! Бо-оммм!» – раздается слева. Юлька даже не поворачивает голову. Привыкла. Это колокол из церкви посреди сквера. Раньше он звонил трижды в день, в одно и то же время: в шесть утра, в полдень и в шесть вечера. Потом на какое-то время замолчал. А потом снова начал, уже бессистемно. Макс говорил, двое каких-то пришлых мужиков однажды залезли на колокольню, избили старенького священника, а потом раскачали на руках и сбросили на асфальт. И хотя в бога Юлька не верит, но отца Серафима почему-то было очень жалко. Подумаешь, звонил иногда. Зато безобидный, и церковь его со светящимися окошками всегда была хорошим ориентиром в темноте. Теперь, проходя вечером через сквер, приходится включать фонарик, а колокол звонит сам собой. От ветра, наверное.