Ант Скаландис - Катализ
Так инцидент был полностью исчерпан, а поскольку почти все, за редчайшим исключением, люди, умершие после одиннадцатого года ВК сохранились у родственников в виде сиброкопий – не для воскрешения, конечно, а просто как фотопортреты – вся трагедия, раздутая Ляминым, лопнула враз, как мыльный пузырь.
А Угрюмый, выступив тогда по Интервидению, вдруг ввалился к нам с Ленкой в спальню и потребовал кружку грога. Был он бледен, взъерошен и странно возбужден.
— Ты что, сказал им неправду? — догадался я. А Ленка пошарила где-то в трельяже и быстро сотворила дымящееся пойло.
— Нет, — ответил он, — я им сказал правду, но не всю. Они ждут от меня бессмертия. А бессмертия не будет.
Ленка уронила кружку, брезгливо стряхнула с ноги горячие осколки и сделала новую порцию.
— Ничего себе откровение! — сказал я.
— Я это знаю уже не первый год, — сообщил Угрюмый. — А понял почти сразу, и только нужно было время, чтоб доказать. Апельсин никогда не даст бессмертия всем. Во всяком случае, этот Апельсин. Бессмертие для всех противоречит его целям.
— Но тогда зачем же работает твой дурацкий институт? К чему этот фарс? — возмутилась Ленка.
— Это не фарс, — спокойно и твердо сказал Угрюмый. — Это самая благородная в мире работа. Мы не имеем права отбирать у людей надежду.
— А у себя? — спросил я.
— Dum spiro, spero, — сказал он.
— И ты говоришь честно?
— Абсолютно.
— Но на что? На что ты надеешься?
— На чудо, — ответил он.
А мне пришла в голову новая мысль:
— А если другие в твоем институте поймут то же, что понял ты?
— Они не поймут, — сказал Угрюмый.
— Ты их направил по ложному пути?!
— Да, — сказал он.
И я понял, что на меня легло тяжелое бремя еще одной страшной тайны. И тут же почувствовал, как зреет во мне протест. Я не верил выводам Угрюмого. Не хотел верить – и не верил. Имел я на это право, в конце концов?!
И я бросил все. И занялся только этим. Развлечения, путешествия, политика, литература – все мура. Единственным настоящим занятием для нас, бессмертных, могла стать только наука, в многогранности и глубине своей бесконечная, как сама наша жизнь. Один за другим мы пришли к этому все четверо. Альтер подружился с Конрадом и стал одним из ведущих специалистов по прикладной сибрологии. Ленка увлеклась математикой, теоретической сиброфизикой, геометродинамикой и неделями пропадала в Милане у Пинелли. Алена, начав с сиброхимии, закончила свое образование в Сан-Апельсине у «безумного Педро» и считает теперь оранжелогию наукой наук. Мой же выбор был очевиден – биология, медицина, геронтология. Я стал неплохим хирургом и спас не один десяток жизней («Кровавый Брусилов замаливает грехи», — шептали на спиной злопыхатели), я разработал несколько новых методов трансплантации, я изучил механизм сибробесплодия, я забрался в самые недра сиброклетки и постиг структуру окаянного регулятора – этой оранжитовой «шагреневой кожи». И я не верил, по-прежнему не верил в невозможность бессмертия для всех. А потом – это случилось как-то внезапно – знаний оказалось достаточно, и я понял: Угрюмов прав. Шестьдесят четыре года я пытался доказать обратное. И вот все – финиш, точка. Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
Раньше всего я преодолел боли. Потом – уже гораздо мучительнее – совладал со страхом. Еще труднее было справиться с совестью и с разъедающей душу ностальгией. Но я и это оставил позади. И я не знал, что самым тяжелым будет крушение надежд. Я оказался вовсе не всемогущ. Я сотворил как раз тот самый камень, который был не способен сдвинуть с места. Но я преодолел и это. Я, правда, сидел три недели в огромной вакуумной камере, и катаясь по ней упругим шаром оранжита, созерцал превратившийся в ничего мир. И думал. А потом, вернувшись в человеческий облик, пожал Угрюмому руку. Теперь я знал, каково ему было все эти годы.
Я пишу свою книгу в разное время и с разным настроением. Я пишу ее не для того, чтоб печатать, и не для того, чтоб закончить – ведь она бесконечна по замыслу. И потому в ней не всегда соблюдена хронология. А где-то, быть может, и логика отсутствует.
Эта книга о том, как я, кому доступны все радости мира, плачу за них самую высокую цену, и потому – должно быть, именно потому – бываю по-настоящему счастлив.
ЭПИЛОГ
— Посмотри, Черный, — сказал Женька, — что мне сегодня Боря подарил.
— Какой Боря?
Черный только вчера вернулся из первой своей межзвездной и был поэтому задумчив и рассеян.
— Ну, Кальтенберг-младший. Я еще по его сценарию фильм снимаю.
— А-а, — протянул Черный. — Ну-ка, ну-ка.
И взял из Женькиных рук сиброкнигу.
Они сидели на лавочке возле памятника, поставленного им больше ста лет назад и украшавшего все это время одну из любимых Женькиных площадей в Москве – бывшую Чернышевскую, бывшую Скобелевскую, бывшую Советскую, а ныне носящую имя Станского. С согласия Эдика площадь не переименовывали – название стало слишком привычным для москвичей, а Эдик был без предрассудков и не считал, что таким образом его заживо хоронят.
— Так это что, — спросил Черный, — вся прошлогодняя история здесь изложена?
— Ага, — подтвердил Женька, — документальная беллетристика: все записано либо с пленок, либо по свидетельствам очевидцев. Кстати, тут и про тебя есть. почитай. Боря неплохо пишет. Отцу-то он, конечно, в подметки не годится, но, знаешь, чтобы из той сумятицы и неразберихи сделать этакий боевичок со стройным сюжетом и четкими идеями, да при этом не исказить ни одного факта – надо обладать определенным мастерством. Почитай.
А Черный уже читал, и Женька, улыбнувшись, достал из пачки сигарету, закурил и стал смотреть на парадно-красное, неизменное в своей величавости здание по ту сторону Тверской – дом генерала-губернатора, он же Моссовет, он же Музей истории власти. Создание этого музея было сродни страусиному закапыванию головы в песок, дескать, раз музей есть, значит власти уже нет. Наивно, конечно, думал Женька, но и приятно вместе с тем.
Потом он стал следить за веселыми по весне суетливыми воробьями, прыгающими вокруг, и перевел взгляд на бронзовые лица четверки полярников. Памятник был отличный. В натуральную величину, без тяжеловесной помпезности, которой отличался их конный предшественник – князь Юрий Владимирович со своей натужно простертой над городом рукой; и в то же время без модернистских вывертов. Скульптура была сделана в лучших традициях классиков, а может быть, ее автор учился у Родена – Женька не взялся бы судить о таких тонкостях. Но все они четверо стояли на постаменте как живые, все, и Любомир тоже.
Женька сидел на лавочке, курил, смотрел на памятник самому себе и ждал Катрин. Сейчас она придет, и они все вместе поедут в порт, а оттуда – на полюс. Потому что завтра – Пятое марта.
Из книги Бориса Кальтенберга «Хроника последнего утра»
Шеф тайной полиции зеленых Спайдер Китарис шел по специальному переходу от зала партийных конференций к турецкой бане, где его ожидали шикарные бронзовокожие девочки, только вчера прилетевшие с Филиппин. Он шел и мысленно смаковал предстоящее удовольствие. И вспоминал далекие тридцатые годы, когда он был еще мальчишкой, шатался по борделям Калифорнии и Флориды, утраивал роскошные драки и мечтал о власти над миром. Он вспоминал славный тридцать девятый, когда на каникулах в Египте стал вакцинированным. В школе он создал себе репутацию ловеласа, но в действительности как огня боялся женщин. Высокий, широкоплечий, тренированный, он знал, что нравится им, и исходил желанием, но несколько раз, когда доходило до постели, имел возможность убедиться: он ничего не мог, не получалось. Чем больше хотел, тем меньше мог. И он стал их всех ненавидеть. И однажды взял девчонку силой. Вот когда у него получилось! И он почувствовал, что теперь иначе не сможет. Так зверь, вкусивший человечины, становится людоедом. И у Спайдера появилась мечта. Осуществленная в тридцать девятом. В Египте. Он шел теперь по коридору и вспоминал бьющееся под ним тело Лены Брусиловой и восхитительное приторное наслаждение от рвущейся под пальцами плоти. Ничего более прекрасного не было у него в жизни, и, извлекая из памяти те минуты безумной сладости, он всякий раз втайне надеялся, что ему еще доведется испытать их вновь. Хотя прекрасно знал: не доведется. Брусилов обещал убить его. Так разве что перед смертью? Но до смерти было еще лет двадцать биологических, и где-то там маячило бессмертие, сулимое оранжистами и геронтологами, и умирать не хотелось. Теперь особенно не хотелось. Он очень верил в этот день – пятое марта – день начала «Армагеддона» или Второго Великого Катаклизма. Будет такая заваруха, что Брусилову станет не до него, и тогда, быть может, он успеет, получив свое, удрать в какую-нибудь другую звездную систему. Китарис шел по спецпереходу и мечтал об этом.