Ант Скаландис - Катализ
Разумеется, кроме охотников за бессмертием и любителей поразвлечься, анаф использовали также ученые, врачи, космонавты и одним из первых, кто нашел ему благородное применение, был Сидней Конрад. Поняв, что за дарованные Апельсином шестьдесят лет ему явно не осилить поставленной самому себе титанической задачи, главный сибролог планеты решил продлить свою жизнь, разбив ее на кусочки. Всякий раз, разморозившись, он быстро знакомился с результатами, полученными его институтом и другими научными центрами за прошедшее время, обобщал, систематизировал, давал новое направление работ, составлял программу исследований и вновь засыпал на столько лет, на сколько считал необходимым. Его примеру последовали Хао Цзы-вэн, Пинелли и многие другие — ведь это был действительно выход. Позднее, когда людям стали доступны полеты с околосветовыми скоростями, большинство ученых стало предпочитать именно этот метод «продления жизни». И среди них, отчаянно рвущихся к познанию, конечно, был и Угрюмов. Но о нем разговор особый.
На двадцать седьмом году ВК Прохора Лямина осенило. И он возопил на всю планету: «Люди! Вы убиваете своих бессмертных братьев! Разве можно зеротировать трупы тех, кого через двадцать, сорок, да пусть хоть через сто лет можно будет воскресить и сделать бессмертными? Человечество обрело вечность для всех и каждого в тот самый день, когда Станский синтезировал in vitro эликсир жизни и панацею — антропоантифриз. Тогда мы получили возможность, не дожидаясь старости и смерти, шагнуть через небытие в бесконечность. Так не зеротируйте же себя, люди! Замораживайтесь! Верните себе украденное бессмертие!»
В мире началась паника. Гибернатории заполнились «предсмертниками», положенными на неопределенный срок. В адрес ВКС и всех ученых посыпались проклятия. «Как можно было не предупредить людей о такой очевидной возможности? Как можно было допустить столько бессмысленных жертв?» — бесновалась пресса, подстегиваемая зелеными и неоанархистами. Но паника была недолгой. Ясность внес Угрюмов. Он специально выступил по Интервидению и сообщил следующее. Во-первых, тот «эликсир бессмертия», над созданием которого бьется сейчас институт геронтологии, не поможет ни вакцинированным, отжившим срок, ни старикам, отказавшимся от вакцинации, ни тем более покойникам, поскольку Апельсин, как это ни грустно, не отменяет второго начала термодинамики полностью и необратимые процессы в организме, если они протекают, так и остаются необратимыми. И во-вторых, если все-таки предположить, что будет найдено средство для воскрешения — а, живя в сеймерном мире, в общем имеет смысл предположить и такое, — тогда между сохранением замороженного трупа с отработанным регулятором и сохранением сибротрупа в виде гештальта не будет абсолютно никакой разницы, естественно, если делать копию перед самой смертью. Впрочем, разница будет: гештальт хранить значительно проще ввиду его компактности и неприхотливости — носи хоть в кармане.
Так инцидент был полностью исчерпан, а поскольку почти все, за редчайшим исключением, люди, умершие после одиннадцатого года ВК сохранились у родственников в виде сиброкопий — не для воскрешения, конечно, а просто как фотопортреты — вся трагедия, раздутая Ляминым, лопнула враз, как мыльный пузырь.
А Угрюмый, выступив тогда по Интервидению, вдруг ввалился к нам с Ленкой в спальню и потребовал кружку грога. Был он бледен, взъерошен и странно возбужден.
— Ты что, сказал им неправду? — догадался я. А Ленка пошарила где-то в трельяже и быстро сотворила дымящееся пойло.
— Нет, — ответил он, — я им сказал правду, но не всю. Они ждут от меня бессмертия. А бессмертия не будет.
Ленка уронила кружку, брезгливо стряхнула с ноги горячие осколки и сделала новую порцию.
— Ничего себе откровение! — сказал я.
— Я это знаю уже не первый год, — сообщил Угрюмый. — А понял почти сразу, и только нужно было время, чтоб доказать. Апельсин никогда не даст бессмертия всем. Во всяком случае, этот Апельсин. Бессмертие для всех противоречит его целям.
— Но тогда зачем же работает твой дурацкий институт? К чему этот фарс? — возмутилась Ленка.
— Это не фарс, — спокойно и твердо сказал Угрюмый. — Это самая благородная в мире работа. Мы не имеем права отбирать у людей надежду.
— А у себя? — спросил я.
— Dum spiro, spero, — сказал он.
— И ты говоришь честно?
— Абсолютно.
— Но на что? На что ты надеешься?
— На чудо, — ответил он.
А мне пришла в голову новая мысль:
— А если другие в твоем институте поймут то же, что понял ты?
— Они не поймут, — сказал Угрюмый.
— Ты их направил по ложному пути?!
— Да, — сказал он.
И я понял, что на меня легло тяжелое бремя еще одной страшной тайны. И тут же почувствовал, как зреет во мне протест. Я не верил выводам Угрюмого. Не хотел верить — и не верил. Имел я на это право, в конце концов?!
И я бросил все. И занялся только этим. Развлечения, путешествия, политика, литература — все мура. Единственным настоящим занятием для нас, бессмертных, могла стать только наука, в многогранности и глубине своей бесконечная, как сама наша жизнь. Один за другим мы пришли к этому все четверо. Альтер подружился с Конрадом и стал одним из ведущих специалистов по прикладной сибрологии. Ленка увлеклась математикой, теоретической сиброфизикой, геометродинамикой и неделями пропадала в Милане у Пинелли. Алена, начав с сиброхимии, закончила свое образование в Сан-Апельсине у «безумного Педро» и считает теперь оранжелогию наукой наук. Мой же выбор был очевиден — биология, медицина, геронтология. Я стал неплохим хирургом и спас не один десяток жизней («Кровавый Брусилов замаливает грехи», — шептали на спиной злопыхатели), я разработал несколько новых методов трансплантации, я изучил механизм сибробесплодия, я забрался в самые недра сиброклетки и постиг структуру окаянного регулятора — этой оранжитовой «шагреневой кожи». И я не верил, по-прежнему не верил в невозможность бессмертия для всех. А потом — это случилось как-то внезапно — знаний оказалось достаточно, и я понял: Угрюмов прав. Шестьдесят четыре года я пытался доказать обратное. И вот все — финиш, точка. Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
Раньше всего я преодолел боли. Потом — уже гораздо мучительнее — совладал со страхом. Еще труднее было справиться с совестью и с разъедающей душу ностальгией. Но я и это оставил позади. И я не знал, что самым тяжелым будет крушение надежд. Я оказался вовсе не всемогущ. Я сотворил как раз тот самый камень, который был не способен сдвинуть с места. Но я преодолел и это. Я, правда, сидел три недели в огромной вакуумной камере, и катаясь по ней упругим шаром оранжита, созерцал превратившийся в ничего мир. И думал. А потом, вернувшись в человеческий облик, пожал Угрюмому руку. Теперь я знал, каково ему было все эти годы.
Я пишу свою книгу в разное время и с разным настроением. Я пишу ее не для того, чтоб печатать, и не для того, чтоб закончить — ведь она бесконечна по замыслу. И потому в ней не всегда соблюдена хронология. А где-то, быть может, и логика отсутствует.
Эта книга о том, как я, кому доступны все радости мира, плачу за них самую высокую цену, и потому — должно быть, именно потому — бываю по-настоящему счастлив.
ЭПИЛОГ
— Посмотри, Черный, — сказал Женька, — что мне сегодня Боря подарил.
— Какой Боря?
Черный только вчера вернулся из первой своей межзвездной и был поэтому задумчив и рассеян.
— Ну, Кальтенберг-младший. Я еще по его сценарию фильм снимаю.
— А-а, — протянул Черный. — Ну-ка, ну-ка.
И взял из Женькиных рук сиброкнигу.
Они сидели на лавочке возле памятника, поставленного им больше ста лет назад и украшавшего все это время одну из любимых Женькиных площадей в Москве — бывшую Чернышевскую, бывшую Скобелевскую, бывшую Советскую, а ныне носящую имя Станского. С согласия Эдика площадь не переименовывали — название стало слишком привычным для москвичей, а Эдик был без предрассудков и не считал, что таким образом его заживо хоронят.
— Так это что, — спросил Черный, — вся прошлогодняя история здесь изложена?
— Ага, — подтвердил Женька, — документальная беллетристика: все записано либо с пленок, либо по свидетельствам очевидцев. Кстати, тут и про тебя есть. почитай. Боря неплохо пишет. Отцу-то он, конечно, в подметки не годится, но, знаешь, чтобы из той сумятицы и неразберихи сделать этакий боевичок со стройным сюжетом и четкими идеями, да при этом не исказить ни одного факта — надо обладать определенным мастерством. Почитай.
А Черный уже читал, и Женька, улыбнувшись, достал из пачки сигарету, закурил и стал смотреть на парадно-красное, неизменное в своей величавости здание по ту сторону Тверской — дом генерала-губернатора, он же Моссовет, он же Музей истории власти. Создание этого музея было сродни страусиному закапыванию головы в песок, дескать, раз музей есть, значит власти уже нет. Наивно, конечно, думал Женька, но и приятно вместе с тем.