Ант Скаландис - Катализ
И ужин получился на славу. А когда я опрокинул в чашку последнюю рюмку «мартеля» и с тоской поглядел на пустую теперь бутылку, мне вдруг пришло в голову, что было бы очень недурно увидеть ее вновь полной. «Нет, лучше две полных бутылки», — подумал я. Две бутылки как-то больше импонировали моему воображению. И, сделав стремительный скачок в мыслях, я вдруг впервые понял, что идея устройства, делающего что угодно из чего угодно, не обязательно должна воплощаться в форме гигантского многоцехового предприятия. мне вдруг увиделась почти карманная модель этого синтезатора, этой копировальной машины для умножения по мере надобности числа бутылок с «мартелем». Такая модель была бы вершиной кибернетической мысли.
— Слушай, Ленк, — сказал я, а не заняться ли мне кибернетикой?
— А почему не этой, как ее, неравновесной термодинамикой? — откликнулась Ленка. — Или, скажем, молекулярной генетикой.
— Потому что я хочу сделать машину, которая будет все копировать.
— Зачем? — не поняла Ленка.
— То есть как «зачем»?! Ты не понимаешь. Она ведь будет ВСЕ копировать. К примеру: берем бутылку (я взял бутылку), запихиваем ее в машину (я спрятал бутылку под стол) и на другом конце получаем точно такую же (я перехватил бутылку в другую руку и вытащил ее из-под стола).
— А первая бутылка? — спросила Ленка, внимательно следившая за моими манипуляциями.
— А первая остается как ни в чем не бывало.
— Значит, вторая получается из ничего.
— Зачем же, машина потребляет энергию…
— И все электростанции Советского Союза работают три года, чтобы сотворить одну бутылку «мартеля».
— Ну, Малышка, с тремя годами ты, пожалуй, махнула, но в принципе, безусловно, права – так нерентабельно. Однако ты не дослушала. Машина будет сама производить энергию, превращая в нее эквивалентную массу воды, воздуха, песка, навоза, если угодно.
Ленка смотрела на меня задумчиво и сочувственно.
— Виктор, ты это только что придумал?
— Не совсем. Но в общем да. А что?
— Ну, если б ты это давно придумал, ты бы уже успел три раза забыть свою гениальную идею. Это же чушь собачья.
— Не чушь, — обиделся я. — Первое начало термодинамики на месте? На месте. Принцип Лавуазье-Ломоносова и тот соблюдается.
— А второе?
— Что второе?
— Второе начало термодинамики.
— Этот жалкий законишка о неубывании энтропии? Да его попы и капиталисты придумали! Это же просто околонаучный припев к апокалипсису, термодинамический гимн концу света. Никогда я его не признавал и признавать не буду.
— Виктор, ты позер, — нарочито в рифму сказала Ленка.
— Я не позер, а великий борец за уменьшение энтропии.
— Борец! — хмыкнула Ленка. — Оглянись назад.
Я оглянулся. Позади меня был мой письменный стол, заваленный тетрадями, книгами, сигаретными коробками, листами, ручками, полиэтиленовыми пакетами и прочей мурой. Венчала груду мятая рубашка. И через весь стол змеился шнур от погашенной настольной лампы. А дальше, позади стола, был черный провал окна в разрыве пестрых зеленых штор. Я ничего не понял.
— Энтропия наступает, — сказала Ленка зловеще.
И мне вдруг стало страшно. Черный кусок неба был окном в тепловую смерть. По ту сторону жизни колыхался безбрежный и неодолимый океан холода. Энтропия наступала.
— Поубавь-ка ее на своем столе, — добавила Ленка.
— Тьфу на тебя! — я встряхнулся и сразу почувствовал обиду: такую шутку принять всерьез – заучился видать совсем. — Ладно, Малышка, посмотрим еще, как ты запоешь, когда весь мир будет говорить о моем изобретении. Представляешь – универсальный синтезатор Брусилова!
— Представляю, — сказала Ленка.
И тут зазвонил телефон. Это был Славик. Мы с ним не виделись тыщу лет, и за это время коллекция его сильно выросла. Так что, старик, сказал Славик, если у тебя есть что-то обменное, набивай карманы и лети ко мне. А у меня было что-то обменное, и даже не кое-что, а довольно много, и, отойдя от телефона, я тут же принялся разбирать свои монеты. Разговор был прерван, Ленка благополучно забыла о моей «гениальной» идее, но у меня именно после этого разговора не было дня, чтобы я в той или иной связи ни вспоминал о «синтезаторе Брусилова». И, черт возьми, я не берусь сказать, по какому пути пошел бы мир, если бы тогда, двенадцатого июня, я и Ленка не решили попить кофе с дядюшкиным «мартелем»!
Конструкция
Посетитель, заглянувший к нему в лабораторию, принял бы аппарат за морозильник – длинный белый ящик с крышкой, несколькими лампочками, стрелками и кнопками. длинный белый ящик, которому предстоит преобразовать мир.
Совершенный дубликатор изготовлял копии.
Б. КрунаА третий великий день – это двадцать четвертое августа. Глупо, конечно, начинать рассказ о свершившемся такой фразой. Глупо называть дату, которую, безусловно, будут знать все, от мала до велика и в любой стране. Может быть, ее станут писать с больших букв. Может быть. Но пока это всего лишь один из тех трех обозначенных мною поворотных дней. И вообще вначале мне придется рассказать еще кое о чем. Ведь после двенадцатого июня не сразу наступило двадцать четвертое августа. И если между апрелем и июнем были просто лекции, семинары, зачеты, экзамены, просто книги, кинофильмы, пивбары, «кафе-троллейбус», просто споры, разговоры, мечты и замыслы, то между двенадцатым июня и Двадцать Четвертым Августа были уже очень конкретные размышления и очень глубокие сомнения и в высшей степени серьезный анализ моей нелепой по сути идеи. И было расставание с друзьями, уходящими к полюсу, и прощальный вечер у Черного, где все надрались, как свиньи – вспомнить стыдно. И были проводы на аэровокзале, а на следующий день оттуда же я отправился на БАМ. И были полтора месяца жары, дождей, комаров, мошки, едкого, пополам с диметилфталатом, пота, мучительных пробуждений от боли в руках, не проходящего зверского аппетита, ругани с прорабами и дружеских встреч с зэками, ночных авралов и дневных простоев, густых слоистых туманов над тайгой и частых ярких, как в сказке, радуг после каждого дождя и, наконец – бессмысленных, растравляющих душу, но необходимых, как воздух, бесконечных подсчетов, сколько же нам заплатят. А заплатили нам с гулькин нос. И мало того, что администрация строительно-монтажного поезда облапошила тысяч на тридцать, так мы еще ухитрились внутри отряда поругаться из-за шести тысяч, заработанных на левом, утаенном от большинства объекте. Это была грязная история. Когда мы улетели в Москву, было ясно, что деньги поделены уже окончательно, но не менее ясно было и то, что поделены они несправедливо. Хитрюга-командир в последний день вместо общего собрания устроил общую пьянку, и недовольные, обиженные бойцы, опрокидывая стакан за стаканом жуткую, дерущую горло водку иркутского разлива, постепенно переходили с ругани на шутки, с шуток – на песни, а с песен – на бормотанье, бульканье, рыгание и храп. Я один во всем отряде не выпил ни капли, и мне было хуже всех. Командир тоже почти не пил, и мы нашли, что сказать друг другу. Он заявил, что считает себя абсолютно правым, что деньги получили только те, кто, по его мнению, хорошо работал (я, по его мнению, работал плохо). А то, что «премии» вручались тет-а-тет в штабном вагончике трусливо, стыдливо, по секрету от остальных, — это командир в расчет не принимал, и я пообещал ему, что мы вернемся к нашему разговору, но только уже в Москве и при участии парткома и комитета ВЛКСМ.
А потом был Братск, и там я пил, потому что хотелось все-таки забыться и хотелось отметить, хоть и скромный, а все же бамовский заработок. И был уютный ресторан в Энергетике, где подавали восхитительного омуля («Ешьте, ребята, пока весь не передох»), и чудные пельмени в горшочках, и нескончаемые бутылки красного вина.
А после был зал ожидания в аэропорту, и бессонная ночь, и мучительная жажда, и изжога, и рассвет, который упорно, семь часов кряду гнался за самолетом, но все было втуне: в иллюминаторах висела плотная угрюмая синева. А в голове ворочались, пытаясь разломить ее, громоздкие, неуклюжие, тяжелые мысли. На моих часах было 10.40, а Москву все еще покрывал сумрак, и это было странно, если не сказать дико, и к родителям я притащился совершенно разбитый. Ехать домой, в Бирюлево, не имело смысла: Ленка еще не вернулась с Юга, и там меня ждала пустая квартира.
Два дня я ел и спал сначала по Иркутску, а потом уже по какому-то совершенно несусветному времени. Я знал, что адаптация происходит не сразу, но не только не пытался перестроиться на московский лад, но даже наоборот упорно сохранял бамовский режим, — мне страшно нравилось такое чудачество, и непременно хотелось похвастаться перед Ленкой своим настроенным на Иркутское время организмом.