Ант Скаландис - Катализ
— В нашей медицине все кругом сволочи, — поведал он.
— В науке то же самое, — возразил Эдик.
Потом они еще выпили.
Потом Женьке стало плохо.
10
Женька сидел на полу в кабине идеально, невероятно, невозможно чистого клозета будущего и, обхватив руками унитаз, мучительно выворачивался наизнанку. Уже вышли грибки в сметане и несколько разных салатов, уже вышли ореховые хлебцы с икрой и розовые ломтики ветчины, уже вышли жульены, пикули, мясные крученки и жареные соски, если это были они, уже вышли водка, коньяк и вино, уже пошла пронзительно горькая зеленоватая желчь, а его все скручивали и скручивали новые спазмы. И было это так противно, так невыносимо – и так знакомо! – что весь пестрый, страшный и безумно чужой мир отодвинулся куда-то на третий, десятый, сто двадцать пятый план. И сквозь боль, усталость, омерзение, слезы сверлила мысль: «Абсурд, абсурд, нелепость! Вот так вот дуриком, чудом, посредством невероятного стечения обстоятельств попасть в далекое, неведомое, пусть страшное, но ведь необычайно интересное будущее, и не найти ничего лучшего, как только напиться вдрызг, упрятаться в сортире и блевать над унитазом, да так, что на все, абсолютно на все стало начхать. Абсурд! Абсурд и нелепость».
Сходное чувство Женька уже пережил однажды, когда двоюродная сестра, работавшая гримером в одном из лучших московских театров, пригласила его встречать Новый Год вместе со всеми сотрудниками, то бишь и с актерами тоже. И столики были накрыты в экспозиционном зале, и было невероятно много живых знаменитостей, собравшихся в одном месте, и любопытных забавных тостов, и веселых аттракционов, и остроумнейших шуток, и просто интересных разговоров, и был чудесный капустник, и танцы, и масса симпатичных молодых артисток… И ничего этого Женька не видел или не помнил, потому что в первый же час праздника ухитрился выпить какое-то чудовищное количество водки, благо никто выпитого не считал, и остаток ночи провел над унитазом в мучениях, потом – около него на полу в полудреме, а будучи разбужен, бродил по театру, как тень отца Гамлета. И, таким образом, вся культурная программа встречи Нового Года в знаменитом театре ограничивалась для Женьки прочтением за столом принятого «на ура» четверостишия, посвященного наступающему году и прозвучавшего пророчески, как ядовитая издевка над самим собой:
Из тьмы веков угрюмо смотрят сфинксы,
А в будущем щебечут соловьи.
В урочный час вступая в год свиньи,
Его прожить должны мы не по-свиньи.
И теперь, согнувшись над унитазом двадцать первого века, Женька вспоминал давнюю праздничную ночь в театре и удивлялся собственному умению наступать многократно на одни и те же грабли. Причем на этот раз грабли достигли поистине циклопических размеров. И в глубине Женькиного сознания забрезжила надежда: на то, что столь могучий удар по лбу имеет право, наконец-то, стать последним.
Все эти мысли заметно смягчили тяжесть его мучений, но новый приступ нескончаемой рвоты жестоко свел на нет достигнутые успехи. Женька стоял на коленях перед унитазом и плакал. Он плакал от обиды, презрения и жалости к самому себе.
Какое счастье, что он не защелкнул дверь, когда, качаясь, ввалился в кабинку! Станский нашел его сразу, как только начал искать, и доволок до лифта, а в лифте с ним ехал уже не Станский, а какой-то тип с большим зеленым значком на отвороте куртки. Почему-то запомнился этот значок. И еще запомнилось почему-то, отложилось в подсознании, что тип ехал не просто случайным попутчиком, а ехал именно с ним, но потом, на этаже, исчез куда-то.
Дальше – опять довольно смутно – мелькание номеров дверей, и вспышка радости в голове от номера 1233, и монетка, брошенная в щель, и неодолимое желание спать, и приглушенный свет в комнате, и в этом свете серебристая фигура в кресле, и жуткое, омерзительное самочувствие, и, сквозь усталость, тошноту и головную боль, — удивительные глаза Крошки Ли и ее слова: «Дурачок! Напился, как мальчишка. Забыл про все. На вот, полечись», и маленький брусочек, под пальцами Ли выросший вдруг в коробку размером с обувную, и в ней – стакан с темной жидкостью.
Удивительная это была жидкость. Ее название, не только по систематической номенклатуре, но и официальное сокращение, было неудобнопроизносимым. На жаргоне же чудодейственный напиток величали просто похмелином. Похмелин снимал разом все неприятные ощущения и придавал человеку необычайную бодрость. Уже после первого глотка жизнь показалась Женьке не такой уж пустой и не такой уж глупой шуткой, какой в свое время посчитал ее поэт, ну а после стаканчика радист полярной экспедиции Вознесенко просто решил, что, в полном соответствии со своей фамилией, он без особого труда, взмахнув руками, сможет улететь на небо. Конечно, дело тут было не только в похмелье. Разумеется. Ведь перед Женькой во всей своей дивной прелести стояла крошка Ли. Была она все в том же скафандре, только отстегнутый шлем лежал на столе и под ним небрежно стянутые, наполовину вывернутые серебряные перчатки и серебряная сумочка, при первой встрече принятая с перепугу за кобуру, а теперь показавшаяся Женьке просто косметичкой.
— Поцелуй меня, — сказала Ли.
Такого поворота событий Женька как-то не ожидал. Он растерялся. Все это было слишком уж быстро, слишком сразу. Впрочем, быть может, в этом их новом мире так и положено. Может быть, так и надо. Кто знает? В конце концов, тем, что едва знакомая девушка просит тебя поцеловать ее, и в двадцатом веке никого удивить было нельзя. Не в том дело, что Ли так быстро, так сразу кидается в его объятия – это-то здорово, ведь он любит ее! – а дело в том, что вообще все слишком быстро, всего слишком много. Еще вчера он был окоченелым трупом во льду, а теперь… Как все завертелось! Целый мир, огромный незнакомый мир свалился ему на голову, и меньше, чем за сутки он успел пережить в этом мире все мыслимые чувства и несколько совершенно немыслимых – таких, о которых раньше невозможно было даже догадываться. Это было чересчур для одного человека. Разум не справлялся, вдалеке маячил призрак безумия. И нужно было отбросить все. Отбросить и забыть.
Ли, прекрасная Ли, он хотел ее, он ждал ее, он мечтал о ней, но сейчас он не знал, что делать.
Наверное, в этот момент было весьма глупое выражение лица. И Крошка Ли рассмеялась. Весело, звонко и очень по-доброму.
— Я тебе не нравлюсь? — спросила она сквозь смех.
И Женька не нашелся, что ответить, он только улыбнулся и шагнул к ней. И его встретила прохладная, очень похожая на нежную, шелковистую кожу, ткань скафандра, и ласковые руки, и горячие влажные губы. И он задохнулся от счастья и понял, что это – главное, а может быть, вообще единственное, что ему нужно в этом мире. Любовь была лучшим спасением от подступающего безумия. В любви он мог раствориться, в любви он мог забыть и отбросить все, как и хотел. Потому что любовь была выше и сильнее всего. Сильнее страха. Сильнее тоски. Сильнее времени. Эта банальщина – любовь сильнее времени – приобретала для Женьки новый особый смысл: ведь Крошка Ли как бы принадлежала двум эпохам сразу, как бы протягивала тончайшую невидимую ниточку из мира чуждого и страшного через Женькино сердце к миру желанному, щемяще родному и еще тогда, еще в двадцатом веке, безвозвратно утраченному.
Он так долго прижимал ее к себе, что Ли сказала:
— Пусти. Душно.
— Открыть окно? — заботливо спросил Женька.
— Окно? — не поняла Ли. — Зачем?
— Ах, да, — сказал он, вспомнив, где находится. — Действительно, какое, к черту, окно, тут, наверно, кондиционер, или как это у вас называется…
— Душно, — повторила Ли, словно и не слушая Женькину болтовню, и добавила полувопросительно и как-то на удивление робко: — Я разденусь?
Женька вспомнил, как Ли ходила в этом же наряде по морозу, и торопливо произнес:
— Да-да, разумеется.
И это тоже прозвучало очень глупо.
А Крошка Ли закинула руку за голову – вроде как собралась расстегнуть пуговицу – и вдруг рванула скафандр красивым резким страстным жестом, словно больше была не в силах терпеть его на теле, и под скафандром, конечно, ничего больше не оказалось, и Женька обмер от восторга, но вместе с тем его поразило и другое: скафандр, роскошный серебряный скафандр с белой подкладкой из материала типа полиуретана был теперь явно и окончательно испорчен, неровный лоскут ткани, оторванный чуть ли не до пояса, болтался сбоку, обнажив правую грудь.
— Порвала? — испуганным шепотом спросил Женька.
— Что? — не поняла Ли. Она явно ждала совсем другой реакции.
— Порвала, — повторил Женька и показал рукой, будто Ли могла не видеть этого. — Такую вещь порвала.
— Господи, какой ты смешной! — она улыбнулась. — Да у меня на складе еще почти тысяча костюмов до следующей поставки. И потом, если… Ой, да! Ты же не понимаешь…