Кир Булычев - Похищение чародея (сборник)
– Ты не понял?
– Ничего не хочу понимать, – отозвался я. – У вас найдется чашка чаю?
– Разумеется, сейчас все сядем и напьемся чаю. С вареньем.
– Что за праздник?
– Твой приход.
– Это не ваш праздник, а мой.
– Кто спорит?
Директор института положил мне на плечо мягкую дедушкину руку. Он подошел сзади, я его не сразу увидел. В комнате набралось уже человек пять. Они улыбались, как шалуны, которым удалось подложить нелюбимому учителю лягушку в портфель, а тот, болезный, сунул в портфель руку именно перед тем, как вызвать к доске двоечника.
– Ну и как? – спросил меня директор. – Нас можно поздравить?
– Нас?
– И тебя в том числе. Ты не понял, как здесь очутился?
– Потому что мне хотелось.
– Потому что нам удалось настроиться на твои биоволны и дать постоянный сигнал. Ты шел сюда, потому что мы тебя звали.
– Жаль, – сказал я.
Они ждали другой реакции. Наверное, смеси восторга и недоверия.
– Ты не веришь?
Я уже верил. Но я не мог рассказать им о рассвете, девушке с красной сумкой, отставном полковнике, скрипе сосен и пионе на мокрых досках.
– Ты куда?
– Не писать же мне здесь заявление об уходе.
– Не кривляйся, – сказал директор. – Мы не могли тебя предупредить. Опыт был бы нечистый.
– Я не об этом. Я о кроликах.
– О каких кроликах?
– И о морских свинках. Мне их жалко. Я сменю работу.
Я ушел, оставив их в искреннем недоумении. Я незаслуженно испортил им праздник, хоть не мстил им и даже не был обижен. Просто они не могли бы меня понять, а мне хотелось сохранить хоть клочки этого моего утра.
– Да погоди же! – кричали от калитки. – Ты же сам потратил на эту работу несколько лет. Это твоя работа. Мы думали, как ты будешь рад!
Я ничего не ответил.
На платформе еще было пусто. Рано же, шесть утра. Для полноты картины не хватало, чтобы пион был растоптан, – красочная деталь для сентиментального рассказа. А пион лежал, грелся на солнце, сосны шумели, ничего не изменилось. И я не знал, стоит ли вернуться в тот дом среди старых яблонь и сосен, ведь там уже сели пить чай, дружно хохочут, вспоминая, как я поднимался на веранду, а потом бежал с непонятной им, смешной обидой…
Глаз
1
Когда Борис Коткин оканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружил, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путинки, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору.
Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путинки – его мать ослепла, жила одна, ей было трудно, и нужно было помочь.
У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в путинковской школе, потом вышла на пенсию. Кроме Бориса, родных у нее не было.
Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни, и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов.
Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями.
А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путинки, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери тоже приходилось иногда разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты. «Мне надо увидеть выражение глаз человека, – говорила она. – Голосом человек может обмануть. Даже не желая того».
Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то давно сказанную им фразу: «Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение». Мать считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. «А помнишь, – говорила она, – ты еще в седьмом классе обещал мне…»
В феврале, когда Коткин был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны.
Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату.
– Сделаем все возможное, – говорил он. – Все от нас зависящее.
Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было.
Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен: очень смешно. У Зины было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она единственная на факультете не рассталась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво.
Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо него, посмотришься случайно и увидишь, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уж маленького человека.
– Простите, – сказал Борис. – Разрешите, я выйду.
– Куда же вы? – спросила Зина. – Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки.
Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами.
Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки. Ботинки за день запылились, и правый треснул у самого ранта.
– Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это?
Рядом стояла Зина.
– Что вы, что вы, – возразил Коткин. – Мне пора идти.
Два года назад в него влюбилась одна первокурсница, умненькая и старательная. Она даже стала собирать, как и Коткин, марки с животными, показывая этим родство их душ. Но первокурсница была некрасива и робка, и его мучило, что это подчеркивает его собственную неприглядность. Коткин был с ней вежлив, но прятался от нее. Скоро об этом узнали на курсе, и над ним смеялись. Коткин хотел бы влюбиться в значительную, яркую девушку, такую, как Пархомова. Но он понимал крамольность такой мечты и красивых девушек избегал.
Дня через два, встретив Бориса в коридоре, Зина Пархомова улыбнулась ему как хорошему знакомому, хотя в этот момент разговаривала с подругами. Подруги захихикали, и потому Коткин отвернулся и быстро прошел мимо, чтобы не ставить Зину в неудобное положение.
Избежав встречи с Зиной, Борис минуты три оставался в убеждении, что поступил правильно. Но когда эти три минуты прошли, он понял, что должен отыскать Зину и попросить у нее прощения.
Ночь Коткин провел в предоперационном трепете. К утру он настолько потерял присутствие духа, что взял из тумбочки соседа градусник и держал его минут двадцать, надеясь, что заболел. Вышло 36,8. Днем на факультете Коткин несколько раз видел Зину, но издали и не одну, пришлось ждать ее на улице после лекций. Он не знал, в какую сторону Зина идет из института, и спрятался в подъезде напротив входа. В подъезд входили люди и смотрели на Коткина с подозрением, а он делал вид, что чем-то занят, – завязывал шнурок на ботинке, листал записную книжку. Ему казалось, что Зина уже прошла мимо, и он прижимался к стеклу двери, глядя вдоль улицы.