Юлия Набокова - Легенда Лукоморья.
Изба за моей спиной тревожно заскрипела бревнами, надрывно всхлипнула половица, заскрежетала, открываясь, дверь. Варфоломей от потрясения выронил изо рта мышь. С самыми худшими предчувствиями я обернулась и обмерла.
Лучше бы хозяйка надела свой капюшон! С белой маски лица на меня взирали два черных, будто выжженных пожарищем, провала глаз. И это лицо никак не могло принадлежать живому человеку.
Я вскрикнула, не удержала равновесия и рухнула на землю вместе с бочкой, придавив замешкавшегося кота. Душераздирающий кошачий вопль огласил окрестности.
Спиной чувствуя мертвый взгляд черных пожарищ глаз, я поторопилась подняться на ноги, уже продумывая, как схвачу орущего Варфоломея за шкирку и опрометью брошусь за ворота. Но лодыжка взорвалась такой страшной болью, что перед глазами взметнулось марево, и я, как подкошенная, упала на землю. Когда боль чуть утихла, я почувствовала, что по щеке вороньим крылом скользнула грубая ткань, а в ноздри забился запах сырой земли. Открыв глаза, я увидела заляпанный грязью подол черной юбки и где-то высоко над ним две черных звезды, загородившие солнце и внимательно смотрящие на меня. Пушистый комок метнулся ко мне сбоку, уткнулся под руку, отчаянно мяуча. Черные звезды качнулись, в глаза брызнуло солнце, и я снова зажмурилась.
— Встать можешь? — озабоченно прозвучал тихий шелест. Показалось, ветер шевельнул прошлогодние листья на крыше дома. Что за глупость — отвечать ветру.
— Встать можешь? — настойчивее прошелестел ветер совсем рядом, и ледяная ладонь обожгла холодом мою руку.
— Могла бы — давно бы встала,— проскулила я, отдергивая ладонь.
Зря. Тут же льдом сковало пульсирующую болью лодыжку, нога отнялась, и я закричала.
— Тише-тише,— зашептал ветер.— И сейчас больно?
— Я не чувствую ногу,— пробормотала я, жмурясь‚ сквозь пелену слез.
— А так?
Ледяные оковы исчезли, и лодыжку вновь накрыло пожаром боли. Я вскрикнула, ветер прошелестел:
— Потерпи, сейчас.
Я вытерла рукой слезы и взглянула в лицо ветру. У него были черные ямы глаз на снежной скатерти лица.
— Я тебя вылечу.— На белой маске проступили черные контуры губ, приоткрывшие голубоватые льдинки зубов.— Только мне нужно что-то...
Снова порыв ветра, снова черное крыло по лицу, снова запах сырой земли, снова глаза-звезды закрыли солнце.
— . . .что-то живое,— доносится тихо сверху.
Фигура в черном делает шаг в сторону, коршуном бросается на землю и возвращается ко мне. В ногтях с черной каймой трепыхается серая мышка.
— Мое,— обиженно бурчит Варфоломей под боком.
Но сверху уже сыплется колючий снег непонятных слов, снежинки ложатся на травмированную лодыжку обезболивающими лоскутками, пронзительно пищит мышь, неумолимо сжимается белая ладонь с черными ногтями. Кажется, я слышу, как ломается каждая косточка в хрупком мышином тельце, а боль в лодыжке постепенно отступает. Когда мышь перестает пищать и сильная рука прижимает к моей ноге еще теплое тельце, боль уходит. Я отдергиваю ногу. Жалко мышь, и противно от прикосновения жесткой шерстки. И с удивлением понимаю, что лодыжка больше не болит. Чтобы убедиться, поднимаюсь на ноги, шевелю ступней, дотрагиваюсь до того места, где еще недавно жила боль. Кожа еще красная, но нога в порядке. Ничто не помешает моему дальнейшему путешествию по Лукоморью. Ничто, кроме черных провалов глаз на белой маске неживого лица.
— Не болит? — На маске проступает подобие беспокойства.
— Порядок,— хрипло отвечаю я и добавляю: — Спасибо.
— Спасибо в суму не положишь.— Маска умеет усмехаться.— Была б ты мужиком, попросила бы тебя крыльцо починить в благодарность за лечение.
— Было б у тебя крыльцо, лечение бы не понадобилось,— не остаюсь в долгу я.
Маска устремляет на меня черные бездны глаз, и внезапно уголки черных губ расползаются в стороны. От улыбки маска сминается пергаментом, с щеки отлетает кусочек белой штукатурки, обнажая розоватую, в россыпи веснушек, кожу. Из глаз уходит чернота, сужаясь до черной точки, и они уже не провалы пожарищ — голубые проруби.
— Ты чего пришла-то? — спрашивают черные губы. И теперь я вижу: маска — лишь слой густой белой извести, на которой черным угольком закрашены белесые брови, очерчены черные овалы век, прорисована черная щель губ.
Передо мной Стеша, хозяйка мертвого дома, невеста погибшего жениха.
Бывшая целительница, посвятившая себя магии смерти. Но навыки прошлого чародейства остались. И напрасно Варфоломей утверждал, что теперь Стеша перешла на сторону зла. Не посмеялась она надо мной, не поиздевалась. Вылечила подвернувшуюся ногу и только потом спохватилась об оплате. «Вот только как вылечила,— напомнил внутренний голос,— отобрав жизнь у маленькой мышки.» Ворожба Стеши — созидание, построенное на разрушении. За мое здоровье заплачено чужой жизнью. И страшно представить, чья жизнь будет поставлена на кон, когда речь зайдет о более серьезных повреждениях, чем растяжение сустава.
— Поговорить надо,— облизнув пересохшие губы, проговорила я.
— Раз поговорить, то пошли в дом.
Стеша нашла откатившуюся бочку, прислонила ее к крыльцу и оторвалась от земли, взметнув черные лоскуты-крылья. На мгновение показалось, воспарила над землей. Не удивлюсь, если под юбкой у нее не ноги, а вороньи лапы. Словно услышав мои слова, ветер взметнул подол чуть выше, и моему взгляду предстали задники обыкновенных лаптей, пусть и изрядно изгвазданных в сырой земле. Где она ее находит только? дождя не было, не иначе как по болотам шастала.
— Идешь? Или сперва плотника покличешь, чтобы крыльцо справил? — насмешливо обернулась хозяйка.
Вид лаптей Стеши как-то сразу придал ей человечности, и я, перестав опасаться странной чародейки, но памятуя об осторожности (вряд ли Стеша станет лечить меня второй раз по доброте душевной, если меня угораздит навернуться с бочки), взгромоздилась на бочку и шагнула вслед за хозяйкой в темные сени.
В избе пахло сыростью, гнилым деревом и прелой шерстью. Половицы скрипом отзывались на каждый шаг, и казалось, стонет сам дом, состарившийся, одряхлевший и уже не получающий достаточного ухода и заботы. У порога я споткнулась о брошенные в беспорядке растоптанные лапти. Один из них я умудрилась запульнуть аж в центр горницы. Стеша полоснула меня суровым взглядом, подхватила лапоть и, осторожно отряхнув от пыли, так, словно это был не старенький разношенный лапоть, размером с лыжу, а драгоценная хрустальная туфелька, по которой ее может найти принц, поставила его у стены. Затем взяла второй такой же и опустила рядом.
Горница не радовала глаз ни жаром поленьев, потрескивающих в печи, ни умелой вышивкой на настенных полотенцах, ни румяным караваем на столе. Стены были голы, стол был завален пучками трав, но не сухих, а подгнивших. Печь и вовсе обвалилась с одного угла. Такого упадка даже в домах, захваченных злыднями, не было! Я украдкой огляделась в поисках вредного бесенка, но никого не нашла. Да и странно было бы, если бы в избе чародейки поселилась нечисть.
Между тем разруха и беспорядок виделись во всем: и в сваленном в углу тряпье, и в разбросанных по избе вещах. Приглядевшись, я поняла, что все они — мужские. Высовывается из-под лавки одинокий лапоть — не иначе как сорок пятого размера, сброшена впопыхах льняная рубаха на грубый деревянный сундук у стены, подпирают печь огромные валенки. Казалось, неряха хозяин второпях собирался в дорогу да и побросал все вещи где ни попадя. Вот только откуда ж ему взяться-то? Жених Стеши давно умер, и отца у сироты нет в живых. Не иначе как сведения Варфоломея устарели, и Стеша успела оправиться от гибели жениха и завести нового кавалера — неопрятного, толстолапого и безрукого. Хоть бы печь починил!
— Как же ты зимой-то согреваешься? — вырвалось у меня.
Стеша не сразу поняла, о чем речь, а потом махнула рукой.
— Печь по весне обвалилась, когда в ней особой надобности уже не было.
«Вот почему в доме так сыро»,— поежилась я. Несколько месяцев комнаты не обогревались, и влага въелась в дерево, изгрызла его до гнили. Но хозяйке, похоже, до этого нет никакого дела. А как же горячая еда? Чем Стеша питается? Сырыми грибами да сухими корешками?
— А как же ближайшая зима? — заикнулась я.
Даже при теплой московской зиме без батарей не выживешь. А в Лукоморье, поди, зимы суровые, как нынче в Сибири.
Стеша повернула голову и глянула на меня с таким недоумением, словно наступление зимы было столь далеким событием, что и думать о нем еще не следовало. Потом глаза ее полыхнули черным, стирая голубую радужку и вновь становясь черными пропастями на выбеленном лице.
— До зимы как-нибудь все устроится,— с отчаянной решимостью промолв1гла она и, отвернувшись к столу, смела в сторону попахивающие гнильцой пучки трав.