Валерий Алексеев - Открытый урок (сборник)
Однако высказывание «хитрость — разум глупцов» (не помню уже, кому принадлежащее) прочитывается далеко не так однозначно, как мы себе представляем: мол, умному человеку свойственно быть простоватым в силу хотя бы своего великодушия. Никем еще не доказано, что умный человек обязательно должен быть великодушным.
Иван Корнеевич дал мне урок именно такого сочетания ума и хитрости, без малейшей примеси великодушия. Как умный человек он понимал и принимал мои доводы, ни на минуту, однако, не забывая о своем намерении любой ценой сохранить отдел. С другой стороны, делать вид, что ничего не случилось, после того как сигнал об опасности был им получен, Дубинский тоже не собирался. Так пусть же человек, который первым указал на просчет во времени, сам постарается найти выход либо какое-то компромиссное решение, на которое Рапов при его прямолинейности неспособен. Дубинскому было глубоко безразлично, в каком положении окажусь я, вернувшись в отдел, какими глазами посмотрю в лицо Рапову и своим товарищам. Что же касается моего ухода, то эту возможность Иван Корнеевич всерьез не рассматривал. Соображения морального порядка, мешавшие мне продолжать дело, которое я только что опротестовал, вполне уравновешивались, с точки зрения Дубинского, предположением, что любой другой, взявшись за это дело, запорет его много быстрее и эффективнее, чем я, в результате чего пострадает прекрасная и юная идея, которая, конечно же, ни в чем не виновата. Это был сеанс одновременной игры на моей запальчивости и на моем честолюбии, игры довольно жесткой и, я бы сказал, жестокой, потому что мне предлагалось пройти по останкам старика Рапова с сознанием собственной правоты.
Любопытно только, откуда Дубинский взял столько информации о человеке, которого видел вблизи первый раз в жизни. Неужели из пятнадцати страничек моего отчета? Ох, вряд ли. Написал я его в состоянии холодной просветленности — еще до разговора с Раповым — и старался быть не столько искренним, сколько правым, не столько убежденным, сколько рассудительным. Это был сухой, даже несколько черствоватый текст, в котором буквально на пальцах (ибо у меня не было уверенности, что отчет не попадет сначала к Канаеву) доказывалось, что ни о каком «машинном комплексе» сейчас не может быть и речи. На основе такого текста можно было составить впечатление обо мне как о ретивом, но осторожном службисте. Со службистом же Иван Корнеевич разговаривал бы, безусловно, иначе.
28
Слухи намного опережают события, и, когда я вошел в нашу комнату, все уже обо всем знали. Видимо, мое появление прервало какой-то бурный разговор, потому что Ященко стоял за своим столом в позе общественного обвинителя и, выставив палец в сторону Дыкина, заканчивал победоносную тираду:
— А он у тебя и спрашивать не станет, понял? Ты для него пешка непроходная!
— А ты? — спросил Дыкин.
— Я тоже не исключение! — отпарировал Ященко. — Любого из нас он выставит на улицу и глазом не моргнет!
Смущенно улыбаясь, Дыкин развел руками, и я ока зался свидетелем немой, но чрезвычайно выразительной сцены: брюзгливый Молоцкий, мрачный Сумных, разгневанный Ященко приканчивали взглядами Дыкина, а он, изрядно потрепанный, корчился на своем стуле, как будто был пришпилен сразу тремя булавками. Анита стояла спиной к окну, собираясь произнести умоляющее: «Мальчики, мальчики!» Один только Ларин сидел в отдалении и безмятежно наблюдал за происходящим. Он первый заметил мое появление и, поспешно приподнявшись, сказал: — Сергей Сергеевич, в ваше отсутствие вам звонила Лариса Ивановна.
— Кто, Кто, — переспросил я, действительно не сразу сообразив, о ком идет речь.
— Супруга ваша, — уточнил Ларин, и в его фразе мне послышался отчетливый «слово-ерс».
Кивнув ему, я сел на свое место — и тут же вспыхнул весь до ушей: Анита пристально за мной следила, а Ященко и Молоцкий многозначительно переглядывались. Ну, разумеется, со злостью подумал я, теперь так и пойдет: любой мой жест, любое движение, даже автоматическое, сейчас же будет истолковываться по-иному. Но я-то не иной, черт меня подери, я не успел переродиться, пока шел сюда из «коврового отсека»! Напрасно вы так спешите, коллеги, с этим моим перерождением: знай вы меня получше, вы не забегали бы вперед со своим многозначительным «ага».
Я молча углубился в свои контрольные тексты, которые бог знает кому были теперь нужны. Еще никогда я не чувствовал себя таким одиноким. Но, видимо, таков удел всех «носителей пружинного начала», поэтому приходилось терпеть.
Примерно за полчаса до конца рабочего дня настроения улеглись, и в отделе начался обычный вечерний треп — с той только разницей, что при этом присутствовал посторонний. Посторонним был я, и все, что говорилось, было рассчитано прежде всего на мое присутствие.
Ященко сообщил всем и каждому, что ежечасно на Землю падает сто двадцать килограммов солнечного света, следовательно, на каждую живую душу приходится что-то около трехсот миллиграммов в год. Не густо, если учесть, что это вся наша порция энергии: другой ниоткуда не поступает.
— Триста миллиграммов? — переспросил Молоцкий. — Много меньше, мой юный друг, много меньше. Ты не учел животных: им тоже кое-что достается.
— Животных мы поедаем, — возразил ему Дыкин, — а вместе с ними и их порцию. Так что все достается людям.
— В таком случае, — изрек Молоцкии, — людоеды были большими умниками. Но было ли им лучше, чем нам, — вот вопрос.
— Лучше всех будет тому людоеду, — живо сказал Ященко, — который съест всех остальных…
— …людоедов, — закончил Дыкин, и все рассмеялись.
Обычно я не прислушивался к такой болтовне, потому что в последние сорок минут мне отчего-то хорошо работалось. Но сейчас голова моя еще гудела после разговора с Дубинским, и работать я был не в состоянии.
— Вот, скажем, — не унимался Молоцкии, — один из нас семерых вдруг решится на такую крайнюю меру и проглотит всех остальных. Много ли ему достанется солнечной энергии?
— Чего проще, — проговорил Ященко, — сейчас подсчитаем. Одна целая восемь десятых грамма. Вполне достаточно, чтобы подключить торшер.
— Э, нет, — сказал Молоцкии, — ты ошибаешься, дружок. Ты забыл о коэффициенте возраста. Я в два раза старше тебя, следовательно, мой запас энергии вдвое больше.
— В таком случае я знаю, что делать, — ответил ему Ященко, — Надо пойти в закуток и заглонут Рапова.
— Ты опоздал, дружище, — быстро сказал Молоцкии, и стало тихо.
Слава богу, даром предвидения меня судьба не обидела, и я задолго до такого финала знал, к чему ведут Ященко и Молоцкии. Поэтому, когда Дыкин крякнул и все на меня поглядели, я был уже готов к обороне.
В два раза дольше жить, — медленно сказал я, и Молоцкии не посмел отвести взгляда, — это не значит получить в два раза больше солнечной энергии. Есть люди, которые всю жизнь ходят по теневой стороне. Их, ей-богу, не стоит заглатывать. Сырость одна.
— Хорошо сказано! — крикнул Дыкин и оглушительно захохотал.
— Длинновато несколько… — промямлил Молоцкии. — Но в общем…
Увы, я не чувствовал себя победителем, хотя Анита смеялась, и Ларин похихикивал, и даже Сумных, который обычно избегал таких пикировок из боязни недопонять, криво улыбался: он-таки уловил, что Молоцкии получил свое и получил крепко. Но этот коротенький и, в общем, пустой разговор показал мне, что жить мне теперь будет очень непросто.
Я не рожден был вершить чужие судьбы: всю свою жизнь я слишком зависел от отношения ко мне окружающих людей. Я с ужасом представлял себе, как в понедельник войду в свой отдел: человек-акула, проглотивший старика Рапова, перепрыгнувший через головы «старших товарищей», обсуждавший в верхах участь коллег за их спиной. Именно в понедельник, когда все происшедшее будет обдумано и обговорено в домашнем кругу, новый мой облик окончательно сформируется. Молоцкии и Сумных, Анита и Дыкин, Ященко и Ларин — все они будут смотреть на меня другими глазами и сами станут другими для меня.
Смотрите-ка, что получается: я пишу заявление об уходе — Все молча пожимают плечами. Знаем мы эти трюки, российская история полна примеров такого демонстративного отречения. Я оживленно начинаю со всеми беседовать — смотрите-ка, он еще пытается играть рубаху-парня. Я отчужденно сижу за своим столом — ну вот, пожалуйста, уже начинает соблюдать начальственную дистанцию. А не угодно ли пройти в раповский закуток? Я начинаю объясняться — мне вежливо внимают: как же, как же, попытка наладить человеческие отношения. Я начинаю горячо объясняться — ах, совесть заговорила? А не угодно ли пройти в раповский закуток? Там можно предаваться мукам совести вплоть до полного изнеможения.
Конечно, есть еще мой добрый верный Дыкин… но это не тот уже Дыкин, который может хлопнуть меня по плечу и расхохотаться, запрокинув голову, в ответ на мою удачную шутку. Этот, новый Дыкин больше не расхохочется. Видели бы вы, как он сконфуженно озирался, расхохотавшись чуть громче, чем надо, пять минут назад.