Зуфар Гареев - Мультипроза, или Третий гнойниковый период
– Плевать мне на Прополовскую твою! – ответила Потекокова.
Несытый старик Мосин, дивясь побегу Потекоковой, лишь развел руками, присел и призадумался о жизни своей.
4. Планы зверского убийства
Хорошо раньше старик Мосин жил, ох хорошо!
Вот живет он в новой квартире в Ебуново-Горюново, дни свои коротает, об октябре шумном скучает. Вечерами революционну песню поет, а днем весело костылем постукивает на лестнице, медальками побрякивает – торопится Мосин во двор, в домино сразиться с другими стариками.
А по воскресным уикэндам призывает он номенклатурного сына в кожаном плаще к себе в комнату-музей и рассказывает:
– Вон шинелишка моя, а вот кальсоны мои, понимаешь, от времени пожелтелые. В роковом-пороховом как пальнул однажды враг на рассвете... Ну, мы все в кальсонах и повыскакивали на врага-то посмотреть да поразмышлять о его негуманном поступке... Вот они, те кальсоны...
А сын жену свою светлолицую да дебелую, да с глазами навыкате тихо за руку берет, гладит, и вместе они поют тихими голосами песню «Русское поле».
– Эх и крепкая песня, словно стакан водки, – одобрительно говорит Мосин после долгого молчания и смахивает слезу. – Сильно ж ты в душу мою сложную заглянул, сын...
И тут же внуки обступают Мосина и про Чебурашку пищат, про Бонифация, про Леопольда и про другую всякую дребедень-день-день, – и в ладоши хлопают.
– Одно мы дело делаем, отец, – говорит номенклатурный сын, упругой ножкой оземь бьет и румяной щечкой подрыгивает, и в кожаный плащ запахивается, и тысячу коррупционных рублей в карман кладет для подкупа властных структур.
А старик на кисет указывает и продолжает рассказ:
– А вот кисет тот, который мне тысяча девушек в тылу вышивала...
Номенклатурный сын песню «Давай закурим» поет, белолицую дебелицу поглаживает, и друг к дружке они головами кудрявыми прислоняются, и по комнате ходят да бродят, словно два голубка; в окна с двенадцатого этажа поглядывают, семечки пощелкивают, в унитаз и в раковину поплевывают и похаркивают...
Ну и глазами моргають.
А старик Мосин время от времени на Казанский вокзал бегает: кипяточку попросить. И с утра потому он кружками жестяными бренчит-трындит, чайничком тарахтит, сахар от махорочки отряхивает да ворон-птице весело подмигивает.
И взять в толк не может, отчего это ворон-птица под окном у него часто летает, зелен-глазом зыркает и тревожно кричит, будто зовет в дальний, неведомый край старика...
И ведать он не ведает, что однажды дебелица говорит, номенклатурного сына за ухом почесывая, по бокам пошаркивая:
– А убей ты его, дорогой мой суженый, и квартира вся-то нам достанется... Это будет Абсолютное Зло.
– Да как же я его убью, – восклицает сын. – У него же колоссальный жизненный опыт!
А внучата тут же прыгают, про Чебурашку поют и пищат:
– А убей, и квартира вся наша будет, тиль-ля-ля?
Услышал такие разговоры Мосин и решил бежать.
5. Первый окровавленный труп выкатил глаза
Сел он назавтра у окна, в последний раз налил кипяточку в кружку, а мимо окна ворон тот самый летит, яйцами, бля, гремит.
Заплакал старик и понял все-все он в жизни своей.
– Не лети пустой! – сказал старик. – Можно ли я к тебе на шею сяду?
– Да уж давай, – ворон говорит. – Давно пора ко мне итить...
Сел босой старик, обхватил пощипанную шею пернатого и полетел на помойку, даже кальсоны не прихватил революционные, – с автографом Ленина, Котовского, Мичурина, Лермонтова и других боевых товарищей.
Летел он над двором, летел он над столом доминошным, за которым не сидеть ему больше, потом летел он над вокзалом Казанским...
И был-то вокзал весь в парах, и много-много кипяточку, стало быть, кипело там, и много людей всяко-разно бежало тудым-сюдым, позвякивая чайниками.
Как-то бежали: рязанцы-косопузые, чуваши краснорожие, таджики мордогладкие, молдованцы полупьяные, монголы на баранах, евреи при карманах, татары позолоченные, калмыки обмороченные...
Снова заплакал в связи со всем этим старик, а ворон глазом повел, укорил:
– Не плачь, дурень старый, – об ком плачешь?
А старик шею ворону преданно обнимает и говорит:
– Да как же мне не плакать, ворон-птица помоечная, как же мне слёз не лить! Вот лечу я с тобой, а ведь нет у меня в кармане ни паспорта, ни книжки пенсионной, ни красной ксивы моей бесценной-военной...
– А не надо ничего тебе этого, – ворон говорит. – На помойке заказов не дают, в очередь на телевизор «Рубин» не ставят...
И злорадно засмеялся ворон.
Вздохнул тогда Мосин и согласился с изощренным логицизмом.
И в первую же ночь он повел свою разбойную жизнь.
Увидел мяса шмоточек замызганный, а рядом тут кот-котофеич. Усом грозным шевелит, глазом золотым звенит, коготочком в глаз Мосину целится.
Вышел Мосин в бой, словно бы в юность вернулся.
Ветер ночной ударил над ним, зашуршал бумагами, жалобно завыл, чью-то смерть предчувствуя, а ворон захохотал громогласно над бачками, над контейнерами.
Сделал шаг вперед старик Мосин и стал душить кота-котофеича, приговаривая при этом:
– Эх, кот-котофеич, забулдыга и вор: или мышей тебе мало, а? Что ж ты честну человеку в пище отказываешь?
– Чисто мясо есть я хочу: то, что люди едят! – кот вцепился в ухо Мосину и стал есть, похрустывая хрящом.
Однако вырвался Мосин из опасных зубов, схватил палку и вытянул котофеича по спине. И тут же ворон взвился над трупом кота, завопил:
– Он – Гойя, он!
А номенклатурный сын с того дня с дебелицей по улицам рыскают, по подъездам заглядывают, в темны подвалы спускаются, с блохами борясь, – и идут сквозь них, зорко всматриваясь.
Высоко над головой номенклатурный сын держит в руке комсомольский значок, из груди с корнем вырванный. Словно золото он блестит, словно огнь во все углы полыхает, во все закуточки.
– Розыщи ты его, а убей ты его! – дебелица шепчет. – Пока живой беглец, он правочко имеет на квартиру, вот!
И номенклатурного сына она в щечки розовы целует, за ухом чешет, в бока поглаживает, а номенклатурный сын ножкой пузатенькой оземь бьет, зубом клацает, носом хрюкает.
...Вот как старик Мосин на помойке взялся.
Доел он кусок кишки с сыром из Потекоковой, посидел, сплюнул и ушел за контейнеры до времени.
6. Первое явление страшного московского оборотня Капитоныча
Между тем полдень разгорался, становилось душно.
В центре столицы, в одном здании окна были открыты. Они выходили на узкую кипящую улицу, всю утыканную памятниками.
Один из памятников – Юрий Третьерукий – наклонился, посмотрел в окно каменным глазом и отчего-то погрозил пальцем.
Из открытых окон валили клубы пара, разносивших по улицам запахи мяса, лука и водки.
На балкон вышел Петров П. С. и, потирая живот, наливая кровью глаза, завопил:
– Ба! И где это я оказался, идиот вонючий?!
Он пошатнулся, вцепился в перила с пузатенькими бомбошками и, свесившись, блеванул вниз.
К нему сзади подбежали запаренные члены кворума, стали скручивать ему руки, завязалась борьба.
Кто-то схватил кашне, стал душить Петрова П. С., чтобы временно умертвить и отнести в комнату.
– Временно умертвить меня хотите и отнести в комнату? – догадался Петров.
Он разметал людей по сторонам, схватил переходящее красное знамя и, вывернув рот в атакующем крике, ринулся внутрь.
Члены комитета, кворума и Красного уголка побежали за ним.
– Войсковые соединения выкатывай давай на мои глаза! – завопил Петров, в молодцеватой удали схватил молоденькую повариху и засунул ее в котел с мясом.
Для справки: Петров П. С. страдал гигантоманией и вторым случаем социалистического каннибализма.
Повариха закипела, завертелась, сверкая розовыми боками, а Петров закричал:
– Лаврушки вжарь да вермишельки! Случай каннибализма у нас произошел некстати!
Внизу испуганный какой-то человек сделал знак рукой, грянул туш, и войсковое соединение из двух солдат пошло маршем под балконом.
– Профком объединенный ПК-333/41 охраняете ли? – закричал Петров П.С.
– Ой ли! – радостно заревели солдаты шапки-набекрень.
– Местком!
– Ой ли!
– Уголок наш Красный да гулкий!
– Повсеместна!
– А что хром на правую ногу! – закричал Петров П. С., мутным глазом различив непорядок в солдатском шаге.
– А левая коротка!
– Что так: бой ли принял какой ты?
– А мать родила. Папанька, когда меня впрыскивал, клоп ему впился в левый мешочек, прервал удовольствие, вот и не хватило левой ноги чуток...
– Да, – протянул раздумчиво Петров, – трудное послевоенное детство... – Потом сплюнул. – Тьфу его, насекомое, тьфу! Перепихнуться мешает!