Мервин Пик - Титус Гроан
Ничком рухнув на землю, Фуксия сорвала и сунула в рот травину. В глазах ее, глядевших на озеро, еще ощущалась жгучая резь.
— Ненавижу! Все ненавижу! Все-все, до последней мелочи! Ненавижу весь свет, — громко сказала Фуксия и приподнялась, опираясь на локти, обратив лицо к небу.
— Одна буду жить. Всегда одна. В доме или на дереве.
Выплюнув изжеванную травинку, она сорвала другую, посвежей.
— Если я буду одна, кто-нибудь ко мне да придет. Кто-нибудь из другого мира — из нового, не из этого, — кто-нибудь непохожий, и он полюбит меня, потому что я одна, потому что я не такая, как все другие скоты, заселившие этот мир, придет и будет счастлив со мной, потому что я — гордая.
Снова хлынули слезы…
— И он будет высокий, выше, чем Флэй, и сильный, как лев, и с золотистыми, как у льва, волосами, только кудрявыми; и у него будут большие, сильные ноги, потому что у меня тоже большие, но рядом с его они не покажутся такими уж большими; и еще он будет умнее, чем Доктор, и будет носить длинный черный плащ, и от этого мои платья станут казаться еще более яркими, и он мне скажет: «Леди Фуксия», а я отвечу: «Кто это?».
Она села и утерла ладонью нос.
Озеро потемнело, и пока она сидела, глядя на неподвижные воды, Стирпайк приступил к последнему восхождению.
Госпожа Шлакк рассказывала Киде о своих горестях, стараясь сохранить достоинство, приличествующее, как она считала, ей — главной няне прямого и единственного наследника Горменгаста, — и жаждая, в то же время, облегчить душу средствами более естественными. Флэй драил чрезмерно изукрашенный шлем, который в этот вечер, первый после пришествия наследника, предстояло надеть лорду Гроану; Свелтер правил на точиле мясницкий секач. Согнутый над камнем, точно заевшее лезвие складного ножа, он трудился, стараясь довести свое оружие до невиданной остроты. Сталь косо скользила по плоско кружащему камню, резкий, песчанистый свист ее, видимо, доставлял господину Свелтеру удовольствие, ибо комья плоти перемещались по лицу его, создавая подобье улыбки.
Когда Фуксия поднялась и тронулась в обратный путь по папоротниковому холму, Стирпайк, которому оставалось пролезть до ее окна еще сорок футов, отдирал старые, грязные воробьиные гнезда, во множестве преграждавшие дорогу наверх. Вернувшись в замок, Фуксия прошла прямиком к себе, закрыла дверь, заложила ее засовом, приблизилась к стоявшей в углу старой картонной коробке и, порывшись в ней, отыскала кусок мягкого угля. Она подошла к стене и постояла немного, оглядывая штукатурку. Затем изобразила на ней сердце и написала вокруг: «Я Фуксия. Я должна быть всегда. Я — это я. Не бойся. Потерпи и увидишь».
И тут ей вдруг страх как захотелось заглянуть в свою книгу с картинками и стихами. Она зажгла свечу, оттянула кровать от стены и, протиснувшись в дверцу, направилась по винтовой лестнице к своему сумрачному святилищу.
Не часто случалось ей взбираться сюда поздним вечером, и тьма, царившая в первой из комнат, заставила ее ненадолго замереть на последних ступенях. Пока она проходила узкой лощиной, отблески свечного пламени судорожно метались по жутковатым украшениям стен, и, очутившись в пустоте своей театральной комнаты, Фуксия замедлила шаг, ступая в окружавшем ее бледном облаке света.
Она вспомнила, что несколько недель тому оставила на третьем своем, особенном чердаке, запас красно-зеленых восковых свечечек, которые откопала некогда в хламе, отложила, а после и думать о них забыла. Спустя какое-то время, она снова наткнулась на них. Три таких свечки прекраснейшим образом осветят комнату — окно Фуксия намеревалась закрыть. Взобравшись по лесенке на балкон, она толкнула висевшую на одной петле дверь и вошла, ощущая прилив смутной любви к этому месту.
Длинные цветные свечи были спрятаны прямо за дверью, и Фуксия сразу засветила одну от белого огарка, который держала в руке. Она повернулась к столу, чтобы поставить свечу, и сердце ее замерло, ибо на другом конце комнаты, под окном, грудой лежало неподвижное тело.
Стирпайк провалялся в беспамятстве немалое время, затем сознание стало понемногу возвращаться к нему. Полумрак опустился на Горменгаст. Далекие, размытые очертания, окружавшие юношу, начали придвигаться к нему в сумерках его разума, обретая определенность и объем, и придвигались, пока не сделались узнаваемыми.
Он пролежал так еще несколько минут. Сравнительная прохлада, стоявшая в комнате, и неподвижность его тела в конце концов вновь вернули ум юноши в состоянье пытливости. Он не мог припомнить ни самой этой комнаты, что было только естественно, ни того, как он в ней очутился. Он сознавал лишь, что горло его спеклось от жажды, а под поясным ремнем некий тигр рвет когтями желудок. Долгое время он вглядывался в кривого, карикатурного призрака, вздымавшегося в центре комнаты. Если б Стирпайк только-только пробудился от сна и увидел, как это чудище мреет перед ним, он, без сомнения, испугался бы, но обморок лишил его потребных для страха сил, и Стирпайк ощущал одну только слабость. Да и странно было бы, если бы в тусклом сумеречном свете он признал фантастический Корень, принесенный Фуксией из Извитого Леса.
Оторвавшись от Корня, взгляд Стирпайка прошелся по комнате и зацепился за темные картины на стенах, однако свет был слишком мутен, чтобы юноша смог различить что на них изображено.
Взгляд его рыскал туда и сюда, обретая прежнюю остроту, но косное тело оставалось лежать на полу, пока он, наконец, не заставил себя приподняться, опираясь на локоть.
Над ним возвышался стол, и Стирпайк, с трудом утвердясь на коленях, вцепился в его край и стал кое-как подниматься. Комната поплыла перед ним, картины съежились до размеров почтовых марок и бешено замотались на стенах. Руки, цеплявшиеся за кромку столешницы, не принадлежали ему. То были чужие руки, в которых он смутным, почти сверхъестественным образом чуял отдаленные признаки сознания. Однако пальцы держались, независимо от тела и мозга, и юноша ждал, пока глазах его не прояснились и он не увидел на столе зачерствелые остатки еды, утром прошлого дня принесенной Фуксией на чердак.
Объедки в беспорядке валялись по столу и каждый из них казался беспощадным в своей материальности.
И пока юноша вглядывался в разбросанные по столу, образовавшие подобие натюрморта съестные припасы, расплывчатая несвязность их преображалась в его мозгу в пугающую близость.
Две морщинистых груши, половинка булки с тмином, девять фиг в потрепанной белой картонной коробке, кувшинчик с вином из одуванчиков. Рядом — большая, расписанная от руки книга, раскрытая там, где несколько строф на одной странице, сменялись на противоположной лиловой с серым картинкой. Стирпайку в его теперешнем, непривычном состоянии казалось, будто эта картинка и есть истинный мир, случайно попавшийся на глаза ему, обитателю смежных с этим миром призрачных областей.
Он сам был призраком, а лиловато-серая страница — истинной и непреложной реальностью.
Там, внизу под ним стояли люди. В серых одеждах, с лиловыми цветами в темных спутанных волосах. За спинами их лежал выморочный ландшафт, обильный старыми железными мостами, люди же тесно стояли на печальном челе небольшого холма. Руки и босые ступни их отличались редким изяществом, казалось, что люди эти вслушиваются в некую странную музыку, ибо взгляды их устремлялись за пределы страницы, к чему-то, недостижимому для Стирпайка, все вдаль и вдаль, за великий холм Горменгаста, за пределы Извитого Леса.
Столь же реальными были для юноши и простые серовато-черные буквы, из которых составлялись слова и смыслы стихов на противоположной странице. Непреклонная визуальная нагота всего, лежащего на столе, заставила его на минуту забыть о голоде, и хоть обычно стихи и картинки его не занимали, Стирпайк, со странной обстоятельностью, с неспешной пристальностью прочел написанное на белой странице тремя стариками из серо-лилового мира.
Тусклые, тайные, тихие
Мы
Одни, на далеких холмах
Тьмы,
Сладким овеян безумием
Наш наряд
Мы причудливы и приветливы —
Так говорят
Те, чей затерян в небе
Свет,
След,
В ночь пляски Деревьев, которых
Уж нет.
Теплые, тайные, тихие…
Теплые, тайные, тихие…
Тусклых, тайных и тихих
Нас
Примет пурпурное море
В должный час,
Сладким овеян безумием
Наш убор
Мы причудливы и приветливы
До сих пор.
В ночь всех ночей
Струится свет
Нам вослед,
Клубясь средь Деревьев, которых
Уж нет.
Теплые, тайные, тихие…
Теплые, тайные, тихие…
На полях Стирпайк различил отметины чьих-то некрупных ногтей. Они показались ему не менее важными, чем стихи и картинка. Все стало одинаково важным, потому что теперь обрело реальность, все, бывшее прежде размытым. Ладони, лежавшие на столе, снова принадлежали ему. Он мгновенно забыл значение прочитанных слов, но сам рукописный шрифт остался с ним, округлый и черный.