Мервин Пик - Титус Гроан
— А теперь я устроюсь поудобнее и позавтракаю, — продолжала она разговаривать с собой, но еще не успев отвернуться от окна, уловила быстрыми глазами необычно большое скопление людей в одном из маленьких четырехугольных дворов далеко внизу, людей, принадлежавших, как ей с трудом удалось разобрать, к кухонной обслуге. Слишком привыкшая к тому, что в этот утренний час панорама внизу всегда остается пустынной, что челядь занята по всему замку исполнением разнообразных ее обязанностей, Фуксия вновь резко повернулась к окну и стала вглядываться вниз с подозрительностью, почти со страхом. Почему чувство, что случилось нечто непоправимое, так быстро охватило ее? Для чужака ничего неуместного и необычного не было в том, что сотнями футов ниже, в залитом солнцем каменном дворике собралась небольшая толпа, но Фуксия, рожденная и взращенная в тисках железного ритуала Горменгаста, сознавала — зачинается нечто неслыханное. Она смотрела вниз, а людей там становилось все больше. Этого хватило, чтобы уничтожить прежнее ее настроение, заменив его тревогой и гневом.
— Что-то случилось, — сказала она, — что-то, о чем мне никто не сказал. Никто не сказал. Терпеть их не могу. Всех до единого. Что они там делают внизу, почему кишат, точно муравьи? Почему не работают, как им положено?
Она отвернулась от окна и оглядела комнату.
Все изменилось. Фуксия взяла грушу и рассеянно надкусила ее. Она собиралась посвятить утро размышлениям, ну, может быть, разыграть на пустом чердаке пьесу-другую, перед тем как спуститься вниз и потребовать у нянюшки Шлакк чаю и чего-нибудь поосновательнее к нему. В толпе, собравшейся внизу, таилось какое-то зловещее предзнаменование. День был испорчен.
Фуксия обвела взглядом стены своей комнаты. Их украшали картины, которые она выбрала из многих дюжин полотен, отыскавшихся среди чердачного хлама. Одна, занимавшая всю стену, изображала колоссальный гигантский горный вид с дорогой, обвивающей, точно змея, чрезвычайно внушительного вида утес и забитой двумя армиями — одной в желтых мундирах, а другой, с боем наступающей снизу, в лиловых. Картина эта, казавшаяся освещенной факельным светом, всегда наполняла Фуксию восторженным трепетом, однако сегодня она скользнула по ней безразличным взглядом. Три другие стены с пятнадцатью полотнами на них выглядели не так эффектно. Более всех прочих ей нравились: голова ягуара, портрет двадцать второго графа Гроанского с совершенно белыми волосами и лицом, как бы дымчатым по причине чрезмерности покрывавшей его татуировки, и группа детей в розовом с белым муслине, играющих с гадюкой. Сотни других поясных и полных портретов предков Фуксия так и оставила среди хлама. В картинах ей нравилась неожиданность изображаемого предмета. Ее, похоже, охватывало наслаждение, когда художник сообщал ей нечто новое и неслыханное. Что-то такое, о чем сама она никогда прежде не думала.
Огромный перекрученный корень, притащенный из лесов, покрывавших Гору Горменгаст, стоял посреди комнаты. Он был отшлифован до редкостного блеска, каждая морщинка его тускло мерцала. Фуксия плюхнулась на самую импозантную в комнате вещь — на исполненную поблекшего великолепия и учтивости очертаний козетку, на которой угловатое тело Фуксии, когда она вот так полуприлегала, раскидывалось с неуступчивым неудобством. В глазах Фуксии, приобретших, когда она поднялась на чердак, столь чуждое им выражение покоя, снова тлела привычная ярость. Они шарили по комнате словно бы в тщетных поисках места, на котором можно спокойно остановиться, но ни фантастический корень, ни простоватый узор ковра на полу не способны были их удержать.
— Все неправильно. Все. Все, — сказала Фуксия. Она опять подошла к окну и вгляделась в людей, собравшихся во дворе. Те уже целиком заполнили все видимое пространство каменного квадрата. Налево, сквозь один из арочных контрфорсов открывался вид на четыре дальних прохода в той части Горменгаста, которую населяли беднейшие его обитатели. И эти проходы также испещрились сегодня людскими скопищами, и Фуксия убедила себя, что слышит далекий звук возносящихся к небесам голосов. Не то чтобы она питала отчетливый интерес к «событиям» или празднествам, которые могли породить бурлящее внизу волнение, но этим утром девочка остро ощущала, что происходит нечто, в чем ей поневоле придется участвовать.
Большая книга со стихами и красочными картинками лежала на столе. Она всегда была готова открыться и поглотить внимание Фуксии. Девочка часто перелистывала ее, читая стихи низким, театральным голосом. И в это утро, она склонилась над книгой и принялась беспокойно листать ее страницы. Отыскав любимое стихотворение, Фуксия остановилась и медленно прочитала его, но мысли ее витали далеко отсюда.
Беспутная плюшкаБеспутная плюшка бездумно плыла
По бестолковым волнам.
А может быть, плюшка безумно плыла,
В раздрай, охмуренье и срам.
Несвежая, очень несвежая,
Плыла, извиваясь, как рысь,
И рыбин волна невежливая
Швыряла в лиловую высь.
Вода голубая раздольна, светла,
Мерлузы в ней — хоть завались,
И всякая рыба довольна и зла,
Взмывая в лиловую высь.
По ряби рябой, по высоким валам
Плывет же себе, воззри,
А следом — не трожь — отточенный нож,
Целит в цукаты внутри.
Что рыба-пила, острей, чем игла,
Блистательный, как фонари.
Беспутная плюшка в три силы гребла,
И с нею цукаты внутри.
Вода голубая раздольна, светла,
Мерлузы в ней — хоть завались —
И всякая рыба довольна и зла,
Взмывая в лиловую высь.
За мыс Эстетический, прямо на Ост,
Где котик мурлычет морской,
С улыбкой критической, лижет свой хвост
И чешет плавник меховой,
Крича ему «Брысь!», в лиловую высь,
Беспутная плюшка и нож,
Взмывают, и он ей вдогон: Берегись!
Невеста моя, не уйдешь!
И крошки в волну уходят ко дну,
И плюшкино сердце стучит,
А путь недалек — уж чуткий клинок
Учуял любовь в ночи;
В рассеянный свет, мерлузам вослед
Взмывают крошки, и нож
В удушливом воздухе чувствует след,
Что чертит любовная дрожь.[7]
Заключительную строфу Фуксия прочла уже спеша, не воспринимая ее смысла. Машинально произнося последнюю строчку, она обнаружила, что идет к двери. Узел ее так и остался лежать на столе, развернутый и не тронутый, если не считать груши. Она выскочила на балкон, спустилась по лесенке на пустой чердак и через несколько мгновений достигла последних ступеней, ведших в заваленную барахлом галерею. И пока она спускалась спиральной лестницей, одна и та же мысль вертелась в ее голове.
«Что они сделали? Что они сделали?» В этом безудержно падающем настроении она влетела в свою спальню и забежав в угол, рванула звонковый шнурок за хвостик так, точно хотела выдрать его из потолка.
Несколько секунд спустя, нянюшка Шлакк уже подбегала к ее двери, вразлад шаркая шлепанцами по доскам пола. Фуксия открыла ей дверь, и едва бедная старая голова показалась в проеме, закричала:
— Что происходит, няня, что там происходит? Говори сейчас же, не то я тебя разлюблю! Говори, говори!
— Тише, проказница моя, тише, — сказала госпожа Шлакк. — Что ты так разволновалась, надо же! Ох, бедное мое сердце, сведешь ты меня в могилу.
— Ты должна сказать мне, няня. Сейчас! сейчас! или я тебя стукну! — крикнула Фуксия.
Начавшись с пустых подозрений, страхи Фуксии все росли и росли, доведя ее до того, что сейчас, убежденная в их основательности все обостряющимся ощущеньем беды, она и вправду готова была ударить свою старую няню, которую любила отчаянно. Нянюшка Шлакк поймала руку Фуксии и крепко зажала ее восемью своими старыми пальчиками.
— У тебя теперь маленький братец, голубка моя. Вот так сюрприз, ну, успокойся; маленький братец. Совсем такой как ты, нескладная моя душечка, — взял да и народился.
— Нет! — завопила Фуксия и кровь прилила к ее щекам. — Нет! нет! Он мне не нужен! О нет, нет, нет! Не хочу! Не хочу! Этого не должно быть, не должно!
И бросившись на пол, Фуксия залилась слезами.
«Госпожа Шлакк при лунном свете»
Вот эти-то, стало быть, люди — лорд Сепулькгравий, графиня Гертруда, их старшая дочь Фуксия, доктор Прюнскваллор, господин Ротткодд, Флэй, Свелтер, нянюшка Шлакк, Стирпайк и Саурдуст, — о занятиях коих в день пришествия Титуса мы здесь поведали, видимо, и определили атмосферу, в которой ему выпало появиться на свет.
В начальный год своей жизни Титус оставался на попечении нянюшки Шлакк, которая гордо несла это огромное бремя на своих худеньких, сгорбленных плечиках. В первую половину его ранней поры дитяти пришлось пережить лишь две важные церемонии, хоть относительно них Титус и пребывал в счастливом неведеньи, — а именно, крещение и торжественный завтрак в первую его годовщину. Нужно ли говорить, что для госпожи Шлакк каждый день знаменовался множеством важных событий, в такой полноте поглотило ее воспитание Титуса.