Леонид Латынин - Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Да и память столько раз за жизнь меняет свои очертания, как меняются линии на ладони, корни дерева, когда оно растет, сколько раз у человека меняется форма души его. Душа и память меняются обязательно: у одних – из-за времени, у других – из-за встречи, у третьих преображение происходит независимо от людей, идей и времени. И это неизбежно, ибо будущие святые по рождению были когда-то людьми. И у каждого человека есть право на его человеческое преображение, впрочем, его многие не используют вовсе, а иные – даже во вред себе.
Так вот, и по той будущей, новой, преображенной душе Борис был кроток и боголюбив, а по нынешней душе обыкновенного князя был воплощением силы; а Дед учил: силе, которая сильней тебя, подчинись, силу, которая слабее тебя, подчиняй, и у тебя не будет смуты на душе. Борис был сильнее его, каждый дружинник был слабее Емели в отдельности, и только Борисом могли одолеть Емелю.
Емеля стал другом Бориса и господином дружины. И только иногда он опять уходил в лес, шел между сосен по своей тропе, слушал, как поют птицы, и смотрел, как знакомый дрозд садится на плечо поверх его холщовой рубахи, а белка едет, воздушно держась за Емелины волосы на другом плече, и переживал забытое чувство единства с этим лесом, и с этими птицами, и с этим солнцем, и с этой травой, и пел свою медвежью песню.
О том, что прекрасно лето, и прекрасны осень и весна, но зимой дуют ветры, метут метели, и поэтому царь леса находит берлогу и спит, пока не наступит день Пробуждающегося медведя, который люди празднуют, как возрождение своего Бога и надежды, что дела их будут хороши, и урожай велик, и в семьях появится приплод, и будет приплод в стадах их, а когда это бывает – 24 марта, 11 сентября, 23 октября или 1 мая – разве это важно?
Конечно, Емеля стал человеком, но все равно пока еще мог он видеть людей только из леса, из этой свободы, зелени, птиц, неба, облаков и воздуха, что были с ним одной крови, леса, в котором пахло елью и сосной и по весне из березы, если надрезать бересту ножом, тек сладкий сок, что любил он пить, просыпаясь после зимней спячки, набирая в берестяной туесок эту прозрачную белую березовую кровь, и сок тек по его обожженному светом лицу, и капли скатывались по русым волосам на пробужденную лесную, весеннюю талую московскую землю, которую со временем зальет асфальт, покроет камень, убивая лес, воду и воздух.
Главы боя Медведко с Даном Гирдом с реки Эйдер из дружины Свена
И был вечер 1011 года 23-го дня месяца марта, или третника, или медведника, или сушеца, или березозола, кто как зовет, так тому и быть, но для всех – канун дня Пробуждающегося медведя.
Заканчивался очередной зимний московский, а точнее, медвежий сон, сон Медведко, христианским именем Емеля, сон его отца Деда, и даже мертвые, живущие там, где они родились, ушедшие к своим Пращурам Волос и Ставр, и Святко, и Малюта, и Мал, и Ждан, и Кожемяка, и Боян, и Храбр, и Нечай со всеми своими женами, детьми и внуками, готовились к воскресению своему в Велесовых внуках – Медведевых, Волковых, Сохатовых, Орловых, Вороновых, Телятниковых, Коневых, Сомовых, Гусевых, Барановых, Козловых да Селезневых, которых будет числом тьмы на этой московской бесконечной земле.
Но то завтрашние заботы, а сегодня все еще спали – и живые, и мертвые, и не рожденные вовсе. Хотя наплывал на землю уже вечер накануне дня Пробуждающегося медведя. Весна 1011 год была весьма холодна, и 23 марта было больше похоже на рождественские морозы, чем рождественские морозы на самих себя. А медведи спят не по закону обряда и чисел, но по закону тепла и холода. И когда просыпаются раньше времени в час преждевременной оттепели, то худо и им, и худо тем, кто будит их в неположенное время.
Пар дыхания Деда и Медведко поднимался вверх и был видим явно и князю Борису, и дружине, и Кожемяке, что просунул березовый кол в берлогу.
Кол поднял Деда на ноги, царапнул острием и Емелю по лицу. Закапала кровь, как будто волчий клык или лезвие бритвы развалили щеку, эта боль разбудила Емелю, он поднялся, лениво и не торопясь. Во всяком случае, когда Емеля открыл глаза, Дед уже рычал и лез из берлоги наружу, дымя белым бешеным паром, забыв о своей еще живущей по ту сторону сна мудрости, хотя, конечно же, давая возможность своей торопливостью до конца проснуться Емеле.
Емеля проснулся и тоже вылез вслед за отцом, и, когда вылез, увидел того в крови, и собаки, как волки, висели на Деде и были похожи на елочные игрушки во время праздника Нового года, и кровь, как и пар изо рта, дымилась, и Дед рычал, и это был плохой знак, ибо рычат и орут во время удара только слабые, которым не хватает удара, и силы, и движения земли, и это та средняя стадия силы, когда еще можно играть, но рано бить.
А вокруг, возле деревьев, с колами, и копьями, и мечами стояли смерды, дружинники князя Бориса, и были они не злы, и медвежья охота была для них забава, потому что их было много, а Медведь был один, и Емели еще не было вне, а он был внутри.
На месте храма Святого Георгия, что будет посеред двора боярина Романова, стоял будущий святой князь Борис, еще из прежнего рода Рюрика, а слева стоял Ставр, и справа стояли Горд и дядьки его, и Дан с мечами, и Малюта стояли впереди, и Волк стоял слева, и Перс. А остальные – Тарх, Мал, Карп, Джан Ши и жена Бориса Купава стояли позади Бориса.
Собак было двенадцать, и через семь минут солнечный морозный мартовский светлый день погасил медленно в воздухе своем, густом и ярком, их визги, стоны и хрипы, как гасит окурок солдат, отправляясь в бой, о свою потертую подошву.
И первым пошел к Деду Ставр и лег у ног его, потому что не видел движений Деда, их не было, и он лег, и его живот выпал на белый снег красным нутром, как падает кошелек случайно на дорогу. И вторым был Тарх, он видел, что не видел движения Деда, но он знал, что есть русский бой, и потому махал мечом справа налево, как машет крыльями ветряная мельница в ураган так, что движение крыльев становятся неразличимым, как движение пропеллера самолета; и на кончике меча показалась кровь, и клок шерсти лег под ноги Тарху рядом с его полуразорванным надвое телом, голова к голове со Ставром, но креста не вышло.
Князь взмахнул платком. Мал, Ждан, Волк, Перс, Джан Ши и Третьяк, Кожемяка, Святко и Богдан подняли луки, и все, что успел сделать Дед, неся в себе двенадцать прочно застрявших стрел, – это сломать лютой монгольской казнью спину Волку, и упасть в двух шагах от Бориса, и уронить свою бедную Дедову мохнатую морду в шершавый наст.
И первая судорога прошла по телу Деда, и шерсть встала дыбом в тех местах, где она не была примята кровью, и эту первую судорогу увидел Емеля, когда привык к багровому свету заходящего солнца.
Именно эта судорога пробудила Емелю окончательно и прижала спиной к телу родного дуба, и память или даже скорее инстинкт уроков Деда ожил в теле Емели.
Это был тот самый дуб, к которому Дед привязывал Медведко крепче, чем У Юн привязывал девочек в карете перед тем, как лишал их невинности, – больно, жестко и ладно. Привязывал так, чтобы Медведко не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.
И так было до начала боя, и когда Дед приводил голодных, злых волков к привязанному Медведко, не знал Емеля, что волкам Дед запрещал до смерти ранить его. И бросались волки на Медведко, и терзали тело его, и ноги, и грудь его, и кровь текла по телу, и в первый раз это стало, когда Медведке было шестнадцать лет. И рычали волки близко, и пасти их были возле глаза его, и слюна стекала с желтых зубов их, которых никогда не касалась зубная щетка, и кровь заводила их, и не все помнили завет Деда, но Медведко по совету Деда не смотрел на кровь, и не смотрел на зубы, и не смотрел вперед, а смотрел внутрь тела и им слушал, как слабеют веревки, перемалываемые мощными челюстями волков, вольно терзавших и невольно освобождавших его, слушал в ожидании рывка, и броска, и скачка, и прыжка, и в минуту, когда можно было оборвать путы вовсе, тело напрягалось, как пружина, и Медведко соскальзывал вниз и падал навзничь и мощными ударами, почти невидимыми от избытка крови и терпения, отбивал налетающую свору, и волки, оглушенные ударами, скулили, как собаки, и уползали от тела его, а Дед не видел ничего, кроме движений, которыми падал Медведко, кроме ударов, которыми бил волков Медведко.
И, наблюдая, оценивал Дед точность ударов с такой же тщательностью, с какой, когда варится кофе, оцениваем и выбираем мы точку кипения его.
Так же совершенна и заветная точность удара рук, и ног, и силы, которая улавливалась от раскрученных до неподвижности земли и неба и посылалась в единственную точку, от удара в которую исчезала боль у получившего удар и исчезала жизнь ровно настолько, насколько нужно было исчезать ей.
Только к своему двадцатому году и двенадцатому – с Дедом, – в лесу, возле Черторыя, на углу будущей Малой Бронной и Спиридоньевского переулка, – Медведко стал улавливать оттенки точности так же чутко и различимо, как это делает боксер, нанося удар в солнечное сплетение, в ту меру силы, чтобы медленно после удара оползшее тело легло на землю ни на миллиметр ближе и ни на миллиметр дальше замысла творца; с такой же точностью энтузиасты взорвали работу добросовестного Кона – строителя храма Христа Спасителя, не потревожив окрестные здания и улицы, чего не скажешь о Кремле и истории в городе Москве на берегу Москвы-реки, где и проводил назад почти тысячу лет свои детские бои Медведко.