Леонид Латынин - Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
В Москву, как курьерский поезд, медленно и торжественно прибывала осень, и ее встречали московские леса последними цветами и первыми облетающими листьями.
Главы последней встречи Медведко и Жданы, случайно происшедшей в осеннем московском лесу
Вот и наступила полная тихая беременная осень…
Медленно, изредка, задетый крылом ветра, падал лист. Емеля научился ловить его. И для этого была нужна вся сноровка двадцатилетнего Медведко, гибкого, как хлыст, и точного, как удар дятла, меткого, как луч солнца, падающего на землю, закрыв глаза.
Лист упал в ладонь, схваченный кончиками пальцев за самый край, желто-зелено-красный лист. Они поликовались… Правая щека. Левая щека.
Птицы замолчали, прислушиваясь, кто крадется по лесу – зверь или человек, не разобрали – шел как зверь, но дышал как человек высоко и на двух ногах, и, не разобрав, опять залопотали на своем выразительном, емком, кратком и кратном мгновению языке.
Грудь распирало, как резиновый мяч, когда на ходу Емеля набирал воздуха больше, чем было нужно для дыхания, так же, но выше выгнуло изнутри грудь разоравшееся сердце Анатолия Эфроса 13 января 1991 года, когда он упал на паркетный пол своего сретенского дома, убитый чернью, уверенной в своей исключительно благородной правоте. Трава обнажила корни, уменьшившись в росте, цвете и густоте, и стало видно, как корни своими жилистыми узловатыми пальцами цепко держат землю, чтобы она не падала в то безопорное пространство, в которое падают звезды осенью во времена звездопада.
Хорошо было жить зверю двадцати лет отроду в последние дни сентября в 1000 год от рождества Христова, в год смерти Мальфриды и Рогнеды, накануне года смерти Изяслава Полоцкого и Деда.
На перекрестке, где лягут Сретенка и Садовая, дремал и ждал Емелю, прислонив бурую холку к дубу, отец именем Дед, учитель и хозяин их берлоги, а под ногами была московская дорога, как раз на перекрестке нашей Сретенки и Садовой, вверху – птицы и голоса, а вокруг – высокие сосны, как в Переделкине на Пастернаковском участке.
И вовсе близко, где сейчас старый Ботанический сад на Мещанской, где в центре раз в год открывает свой гигантский цветок араукария, под огромным осенним пышным деревом Медведко ждала Ждана. Дерево было крышей их постели уже много недель после того, как горела Москва и звери и птицы вместе с людьми бежали по этой дороге на остров, чтобы выжить.
У Жданы был всего тот единственный жертвенный день, когда разум ее вернулся к ней и она увидела Емелю глазами своего прошлого, домогильного и вовремяпожарного.
Сегодня разум был в ней так глубоко, что был не виден, как не виден и самый яркий маяк в туманную пору. И Ушел от нее Емеля к Деду узнать, живы ли братья его, и живы ли сестры его, и живы ли враги и наставники – волки его.
Но каждый понедельник с того самого дня Ждана приходила сюда, живя в своем прерванном и продолженном сне, не понимая, зачем она приходит сюда и кого здесь ждет она.
И все же, когда Медведко внезапно и легко подошел к ней, она покорно легла перед ним, открыла себя, подняв льняную рубаху, обнажив округлый живот, в котором уже жил сын Емели, ему оставалось прожить внутри еще 180 дней 4 часа и четырнадцать минут.
Закрыла глаза, обняла Емелю и задышала ровно и нежно, как дышат дети во сне, почти не чувствуя его влажного сильного звериного тела, от которого пахло движением, теплом и желанием, не понимая, что остывающий московский ветер еще тепл и ласков, и тот, кто возвращал ее в жизнь и ум, далек от Жданы, как вой Волка в ее оставленной могиле.
Емеля был слеп душой, он не понимал, что она далека от него, как вой Волка в оставленной могиле, он любил ее и говорил о том, что их день не проходит в нем, как не проходит в живом человеке дыхание, обретенное и вспомненное тогда же слово; и не понимал, что она не видит его, не узнает и не вспоминает его, и если через неделю придет сюда, то придет телом своим, но не душою своей и не памятью своей.
И все же, возвращаясь в берлогу, Емеля был счастлив, как может быть счастлив здоровый, живой, слепой и глухой к другому человеку великолепный зверь.
Что за чудо, когда осенний воздух по капле стекает под кожу, заполняет сердце, надувает ум, жжет ступню, состоящую из тысяч пружин, и каждое прикосновение кожи к воздуху пластично, единственно, нежно и летуче. И похоже на музыку, на звон колокола в августе в заброшенном монастыре, в котором почти тьму лет живут, не умирая, люди, как живут черви, не имея имени и в силу этого не прекращая род свой.
Падают первые листья, друзья Медведко, дует теплый ветер с Москвы-реки, и река волной ложится на волну, шлепая ладонью по спине обрыва, шлеп-шлеп, захлебывается птица, родич Медведко, попавшая в силки, плачет змея, родич Медведко, сбрасывая шкуру, вор удачно украл нож из ножен спящего князя, и его за это успели повесить на сухом дереве. И насквозь их кто-то дует в свою свирель, и все едины в этом звуке.
Идет осень в лес, где живет Емеля – медвежий сын, точны его движения, скор его шаг. Поет свирель и падают первые листья, падают с осины, клена, березы, ели и сосны, но еще не с дуба; падают листья, бедные листья со сроком жизни в одно-единственное лето, в один-единственный день, в один-единственный миг, не дольше мига, когда Емеля и Ждана дождем внутри их тел остановили один из тьмы московских пожаров.
Идет Емеля по лесу, торопясь к Деду в берлогу, где спокойно и уютно, тихо и провинциально.
Часть одиннадцатая
Медвежий бой
Главы боя Емели с бывшим монахом из Шаолиня Джан Ши
Москва, год 1011-й… Медведко спал. В берлоге. В дремучем московском лесу. Рядом с отцом своим – Дедом. Теплым. Мохнатым. Бурым. Родным.
Медвежья кровь в Медведке, сливаясь с человеческой, медленнее, чем у людей, кружила в замкнутом пространстве его тела, пока еще не выходя наружу и не удивляя людей. Спал, не думая вовсе о своем втором отце Волосе, оставленном Медведкой в священном Суздале обвитым, сдавленным, оплетенным мохнатыми корнями священного дуба; спал, не догадываясь, что Волос давно уже вместе с весенним соком капля за каплей перетек в крону дуба, жил там где-то возле вершины, занимая место новых ветвей, жил, жалея, что не может сойти с места, и ждал, покачиваясь, и шелестя, и бормоча Волосову молитву зелеными губами, ждал, не придет ли Медведко обратно, не встанет ли внизу и не поговорит ли с отцом.
И Лета – мать Медведко – все кружила облаком над Москвой, словно клуб не потерявшегося в небе дыма, и смотрела вниз, отыскивая там своего сына и своих жертвенных мужей, жалея, что остался в живых один Горд, и радуясь, что остался хотя бы Горд. Всех счастливее, а значит, и живее среди них был Дед, который спал обычным, земным, зимним, медвежьим, естественным сном спящей природы. А природа в это время медленно просыпалась, не тревожа зимы и не торопя весну. Слава богу, по законам, еще не ведомым человеку.
Для Емели же кончалась Божественная ночь и близился праздник Пробуждающегося медведя, открывающий Божественный день. Впрочем, в отличие от природы, Емеле было не дано естественное преображение, и он не мог, как было должно ему, наконец проснуться. И ему в который раз снился еще по ту сторону человеческого преображения один и тот же сон. Повторяясь, дробясь, кружась и множась, словно меандр[8] по вороту рубахи, словно припев, следуя за новым запевом в день Пробуждающегося медведя. И лица сливались, мелькали и наплывали в этом хороводе одно на другое.
Дробились и сливались и движения их, и голоса их, и тела их, и было их на самом деле четверо или сорок сороков, никто бы не смог сосчитать точно, даже если бы и имели считающие умение счета большее, чем Евклид, или Лобачевский, или царь Соломон, как никто не смог сосчитать, сколько человеков от сотворения их прошло через эту землю.
Московский лес был тих.
Берлога дышала в два пара – Емели и Деда.
Охота князя Бориса брела по сугробам, шапками задевая за ветви елей, и звери бежали, скакали, ползли, летели прочь от человеческого шума в глухомань будущих Петровок, Якиманок, Сретенок и Тверских, дабы жить далее и долее своей размеренной, спокойной, невынужденной жизнью.
Первым в след князя Бориса ступал Джан Ши.
В прошлый 1010 год месяца марта 24 дня Джан Ши, племянник Лин Бэня, правителя области Цзинь, еще находился в деревне Чжаоцюнь и думать не думал, что судьба разведет его с его учителем Се Дженем, братом знаменитого Се Бао, который был учеником Дин Дэ Суня, учителем которого был знаменитый Чжоу Тун, научившийся точному удару у Ли Юна, ученика Мэн Кана, монаха разрушенного Шаолиня, одного из немногих, в ком мастерство Шаолиня осталось в его точности и согласии с заветами школы.
Хорошо, что Джан Ши успел передать это тайное искусство своему ученику Сун Тану, который, в свою очередь, протянул линию учения Джан Ши через Ян Чуня, а тот – через своего ученика Сон Чао, и затем через Му Чуня, Гун Вана, Чжу Эня, Сунь Юна, Сунь Ли, Дай Цина, Хуа Жуя, Ли Туна, Ли Хуна и, наконец, Фан Чуна – к знаменитому Дэн Шуню, восстановившему в монастыре Шаолиня истинную школу боя Шаолиня. Но не о них сейчас речь.