Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович
Дмитрий вновь совершил небольшую прогулку вдоль пустых бочек и уселся на одну из них напротив меня.
— Ладно, оставим это, — протянул он. — Все одно: что сделано, уже не вернуть, а сказанное — не переиначить. Мыслю, что, может, ты и поведал мне сейчас чистую правду, но я ныне хотел вопросить тебя об ином. Как ты теперь? Что мыслишь делать?
Поначалу я даже не понял смысла его вопросов, но свеча, с которой он вошел, хоть и давала совсем немного света, однако мне хватило, чтобы заметить в его глазах откровенное мальчишеское любопытство.
И все сразу стало ясно.
Он до сих пор не был уверен, человек ли я, и крещение его ни в чем не убедило.
Да и, несмотря на его собственные слова о том, что дьявол не польстился бы на злато, Дмитрий еще продолжал сомневаться.
А как лучше всего окончательно проверить? Да приговорить к смерти, и пусть теперь выкручивается.
В противном случае приговор был бы иным, а тут если чем владеешь, то волей-неволей проявишь все, на что способен.
Шутка, затеянная мною, оказалась не просто очень опасной.
Она оказалась смертельно опасной.
Называется, доигрался.
И что теперь делать?
— А ведь ты и сам отдал голос за мою казнь, государь, — задумчиво произнес я.
— Ну как ты мог помыслить обо мне таковское?! — взвился он, соскочив с бочки. — Я и не думал, что они учинят эдакое, потому и сказал, чтоб решали сами, а сенат вишь яко все повернул. Мол, ежели должны быть казнены русские воеводы, то по справедливости и иноземца надлежит подвергнуть той же участи.
Вот, значит, как.
Что ж, молодец. Рассчитал все точно, после чего… сработал чужими руками. Выходит, ты еще хитрее, чем я думал. Получается, я в тебе ошибался куда сильнее, чем полагал, а за ошибки надо платить.
И за неудачные шутки тоже.
— Ну да, — не стал спорить я. — Что ж, справедливость радует, даже когда казнит. Вот только мой тебе последний совет, государь. Сейчас уже поздно, но на будущее сгодится. Если суду подлежит гусь, не облачай лису в судейскую тогу.
— Так что ты теперь мыслишь? — вновь упрямо переспросил он, проигнорировав мои рекомендации.
— Думаю, что последние часы надо прожить достойно, — ответил я.
Расстроенное лицо царевича надо было видеть, хоть он и старался этого не показать. Дмитрий разочарованно передернул плечами.
— Ну тогда иди. Ждут уж, — неловко произнес он. — Да, Кентина, кой ныне Василий, я пущать к тебе не велел — уж больно он разбушевался ныне, егда узнал, что тебя… — И, не договорив, вышел первым.
Я, опешив, посмотрел ему вслед.
Как?
Уже?!
Нет, я не питал особых иллюзий, но и не рассчитывал, что времени у меня в запасе совсем не будет.
Вообще.
Вроде бы на следующий день Пасха, да и потом должны были бы выждать, пока длится Светлая неделя [95], на которую, помнится, даже полагалось амнистировать преступников.
Нет, я не обольщался. Может, царевич и впрямь выпустил бы по такому случаю из подвалов пару-тройку человек из числа мелких воришек, но ни мне, ни воеводам, ни пойманным монахам помилование не светило.
Зато я в эти дни попытался бы как-то исхитриться, изловчиться и сбежать.
Однако на выходе меня уже поджидали нетерпеливо переминающиеся с ноги на ногу казаки. Получалось, что решено все успеть до Пасхи.
Приговор, озвученный прямо там, в воеводском дворе, для всех троих — помимо меня были только воеводы, а монахи отсутствовали — оказался сравнительно легким: расстрелять.
«Ну и то хорошо. Хоть мучиться не доведется», — как-то отстраненно — так и не осознал до конца — подумал я.
Любопытно, что в отличие от единогласного в своем мнении сената некоторые из шляхтичей были категорически против моей смертной казни. И они не просто недовольно загудели, стоя на воеводском дворе, после того как вместе со мной выслушали приговор.
Огоньчик тут же подошел к Дмитрию и заявил ему, что все это — чистейшей воды оговор со стороны монахов, коим он не верит ни на грош.
Царевич повернулся к Бучинскому, но, взглянув на его недовольное лицо, понял, что и тут ему моральной поддержки не получить.
Даже сдержанный Адам Дворжицкий и тот подал голос в мою защиту. Что именно он говорил, я не понял — разговор велся по-польски, но, судя по раздраженному ответу Дмитрия, гетман явно просил о помиловании.
Вот так вот весело получалось — свои русские обрекали меня на смерть, а чужие иноземцы — на жизнь…
Хотя…
Дьявольщина, все время забываю, что для русских я как раз и являюсь чужаком, а те же ляхи мнят себя заодно с Европой, потому я им и ближе, пускай другой национальности, а теперь и вероисповедания.
Согреваемый их сочувственными взглядами, на выходе со двора воеводы я повернулся, подмигнул Огоньчику и прочим стоящим подле него полякам и весело крикнул, благодаря за попытку помочь:
— Двейче не вмираты!
Церковные колокола только-только отзвонили к вечерне, когда мы в сопровождении двух десятков казаков прошли через ворота, расположенные под самой здоровенной из городских башен под названием Вестовая, и нас повели к реке.
Одного из воевод, шедшего справа от меня, я знал по имени. Это был Петр Хрущев.
Честно говоря, этот человек никогда мне особо не нравился, а вот поди ж ты, оказывается, вполне приличный заговорщик.
Хрущев косился на меня с удивлением. Наверное, тоже не ожидал встретить меня в стане «разоблаченных годуновцев».
Поймав его взгляд, я весело подмигнул ему в ответ, приободрив:
— Ничего, смерть — старый друг жизни, а старых друзей бояться не стоит.
Петр не ответил, а бредущий слева, который все время почему-то спотыкался, жалостливо всхлипнул.
— А вот реветь не стоит — не баба, — попрекнул я его. — И вообще, радоваться надо. Ни тебе болячек, ни тебе старости с дряхлостью. Самое то. Из этой жизни так и надо уходить, как с доброй попойки, — и не трезвым, но и не упившись.
— О цэ по-нашему, — одобрил старший казачьей команды по прозвищу Гуляй. — То пан князь добре казав.
— А то ж! — хмыкнул я. — Жизнь вообще нельзя принимать всерьез, все равно из нее никому не уйти живым.
— Мудро, — одобрил после некоторой паузы, связанной с осмыслением сказанного, казак. — Мудро, но тож славно.
Так я и шел — с шуточками и прибауточками.
Ну не верилось, что мой поезд подкатывает к конечной станции и очень скоро пассажира попросят освободить вагон, а потому продолжал бравировать и своей веселой улыбкой резко отличался от пасмурных воевод.
К тому же и день больно хороший — разве в такие дни умирают?
Опять-таки глупо все получалось. Так глупо и неправдоподобно, что только в жизни такое и бывает.
Стало до меня доходить, лишь когда нас остановили у обрыва.
«Ну прямо тебе картина «Пленные партизаны Годунова перед расстрелом», — усмехнулся я и поневоле повторил: — Перед расстрелом…»
Только теперь мысль о том, что это — все, конец, финиш, итог, наконец-то просочилась в мой мозг.
Нет, я не впал в уныние — разве что несколько посерьезнел, осмысливая происходящее и вертя головой по сторонам в поисках выхода, который должен найтись, только надо хорошенечко присмотреться.
Однако как я пристально ни вглядывался в ворота под башней, ничего похожего на выезжающего от царевича Дмитрия гонца с радостной вестью о помиловании так и не обнаружил.
Кстати, вранье, что у приговоренного к смертной казни перед глазами протекает вся его прошлая жизнь. Скорее, он в последние мгновения вспоминает в первую очередь несделанное и сожалеет больше всего именно об этом — не успел.