Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад - Петрушевская Людмила Стефановна
Да, каждый раз, как он кончает.
— Сыновья у меня все витали в облаках. А вот дочь всегда очень крепко стояла на земле, — говорит отец. — Мы очень удивились, когда она захотела стать художницей. Попробовали направить ее на что-то попрактичнее. Жена предложила ей пройти курс домоводства. Там она и выучилась шить, так что, мне кажется, мы внесли свой вклад в ее искусство. Пусть и косвенно.
Слова поднимаются к горлу, как газ. Она глотает их, не давая вырваться.
похожи на перчатки или фальшивые кисти, в которых спрятаны ее собственные, настоящие.
Прочтите эту фразу; повторяйте шесть лет.
Однажды появляется кто-то с ведром мыльной воды, бритвой и резиновым скребком и соскребает с окна прошедшие годы. Сторож лезет на стремянку менять перегоревшую лампочку. Пол тщательно вымыт, складной стол покрыт бумажной скатертью, уставлен пластиковыми стаканчиками — и вот врываются дочерна загорелые хозяева галереи со множеством друзей и знакомых, галерея опять полна. На стене висят пять крапивных рубашек, сухих, колких, бурых. У них какой-то угрожающий вид, хотя в то же время — немного грустный. Шестая рубашка лежит на столе — она почти закончена, не хватает только левого рукава.
Концептуалистка не поднимает глаз от ткацкого станка, где медленно растет полотно для последней детали.
К ней наклоняется репортер с занесенной над блокнотом ручкой.
— Ц-ц-ц, — отгоняет его агентесса, — все вопросы только после восьми!
Когда минутная стрелка прыгает на цифру «12», начинаются неуверенные аплодисменты. Уже восемь, а концептуалистка так и не закончила последний рукав. Но она встает. Улыбка у нее странноватая, ведь она шесть лет не улыбалась.
Какой-то мужчина смотрит на пустой крюк в стене. Она вешает туда последнюю рубашку.
— Это ты, я так и думала.
— Конечно я.
— Я не буду спрашивать, где остальные. — Она ковыряет ногтем волдырь на подушечке мизинца. Тот — словно капля чистой воды.
— В баре, скорее всего. Там счастливый час. Хватит ковырять. — Он обнимает ее крылом. — А чего ты хотела, а? У каждого свой счастливый конец.
Братья воркуют и теснятся вокруг, поклевывают себе руки и раздувают груди. Одно крыло содрогается, его успокаивает чья-то рука в дорогих перстнях. В воздухе запах горелого мяса — это мать короля, твоя свекровь, жарится словно гусь. Никому не жалко ее, даже королю, так что улыбнись. Ты еще помнишь, как улыбаться?
— Сказочно, — сказала одна из Творческого Кооператива Сводных Сестер, одновременно выпуская жуков изо рта. — Обожаю!
Концептуалистка ловит свое отражение в окне. Не надо было красить губы, она тут же забывает о помаде. Как будто ела что-то с кровью.
Да нет, это у агентессы помада размазалась — она сейчас так целеустремленно пробирается через толпу, словно челнок в ткацком станке, вцепившись в рукав критика и твердокаменно улыбаясь.
Нет, это агентесса просто поцеловала ее, видать, намереваясь клюнуть в щечку по-европейски, а художница по своей неловкости встретилась с ней ртом. А может, агентесса специально так сделала, раз ее рот впивался в концептуалистку дольше положенного. Она действительно запала на концептуалистку или хочет, чтобы думали, будто они спят вместе? Если второе, то зачем — чтобы возвыситься самой или принизить концептуалистку, или и то и другое, или заставить ревновать критика и крепче привязать его к концептуалистке (а может, к самой агентессе?), или наоборот, чтобы удалить критика — пусть он не достанется концептуалистке, раз уж агентессе не достался?
А может, это вообще не помада, а кисло-сладкий соус от шести куриных ножек, которые она взяла с подноса официанта, похожего на ее отца; кости от этих ножек до сих пор лежат рядом, завернутые в салфетку; у нее всегда был отменный аппетит. Или она ела что-то с кровью.
Чайная чашка песка.
Три красных мака.
Клубок пряжи.
Клубок пряжи катится сам собой, указывает путь. И остается только идти за ним до конца.
Иногда сюжет сказки называют «нитью повествования».
Она пробирается сквозь толпу, закрывается в туалете, хлопает по выключателю и досадливо шипит, наткнувшись на острый кончик гвоздя. Сует мизинец в рот, размазывая кровь по губам.
Туалет используют заодно как кладовку — шесть деревянных кроваток свалены в углу, составлены в стопу или аккуратно стоят вдоль стены. Как раз для братьев, которые по счастливой случайности тут же влетают в окно, сбрасывают перья в шесть опрятных кучек и теперь толпятся вокруг нее, с гусиной кожей, но в человеческом обличье, поздравляют ее с торжеством. Только им нельзя оставаться, говорят ей братья, они могут пробыть людьми еще пятнадцать минут или час, или одну ночь, а потом сюда вернутся грабители, тут их логово, и ей тоже надо скорей уходить.
Она думает — как это удобно, что грабителей ровно шесть. Да еще таких маленьких!
— Иду, иду, — говорит она. — Слушайте, у вас есть пластырь?
Однажды я застал его за выщипыванием. Кончик был уже голый — жалкий розовый пупырчатый бугорок в гнездышке из перьев. Я стал ласкать губами это недоразумение, но он больше сконфузился, чем обрадовался. Вообще-то я тоже. Потом я сказал: «Никогда больше так не делай. Ты мне нравишься точно таким, как есть». Сам удивился — я же только и думал о том, что вся моя жизнь во что-то превращается. Это и есть у нас с ним общее.
Из лопаток на спине растет крапива, облегает руки ножнами.
Она просыпается, во рту странный вкус. Где ее братья, то есть — дети? Она их съела? Улетели? У нее вообще когда-нибудь были дети?
В поисках марли она открывает шкафчик у раковины. Вонь хвойного моющего средства — и она в лесу. Тропинка различима лишь потому, что пряжа, сухо бегущая у нее в пальцах, слабо натянута — да еще темные силуэты мусорных баков, выставленных на обочину для сбора в пятницу. Перед ней вздымается тень, плечо на кого-то натыкается, чья-то рука пожимает ее плечо, как бы извиняясь. Когда свет гаснет, все становятся дружелюбнее — не сесть ли ей на ступеньку или пенек, не подождать ли, пока кто-нибудь сядет рядом?
Свет фар скользит по клубку пряжи: тот сейчас медлит, крутится и наконец продолжает путь. Нить тянет ее за руку, и она идет… или кто-то идет. Может, это отец пришел с ней повидаться! Нет, там женщина, и концептуалистка медлит. Руки натыкаются на холодный камень. Были бы братья не так легковерны! Грудь упирается в парапет — такой высокий, что за него и не заглянешь, такой холодный, что у нее перехватывает дыхание. Самый младший брат нагибается за предательским клубком, темная фигура чем-то бросает в него — чем-то маленьким, белым и воздушным, как привидение: рубашкой! — и тут что-то происходит. Потом еще раз, и еще, и еще, и еще, и еще. Шесть раз, дорогой читатель.
«Было у короля шесть сыновей», — так, должно быть, сказали слуги. Никто и не подумал вспомнить, что у короля была еще и дочь.
Будем великодушны — может, слуги любили ее больше всех и нарочно хотели умолчать о ней.
Будем благоразумны — откуда им знать, что она останется, когда шестеро братьев куда-то унеслись?
И зачем ей было оставаться?
Может, она тоже читала сказки и знает, что женщины опасны, особенно если они мачехи, особенно когда они ведьмы или дочери ведьм, особенно когда они королевы.
А может, слуги сказали о ней, но королева не стала шить ей рубашку. Может, хотела дать парням шанс. Она-то знала, что дочери могут то, чего не могут сыновья, — прясть из крапивы пряжу, держать язык за зубами. И дочери делают свое дело.