Салли Грин - Половинный код. Тот, кто убьет
Он улыбается.
— Все знают, как тебя зовут.
— Нет, не все.
Он делает глоток кофе, крутит чашку в руках и отхлебывает вновь.
— Ладно. Ты прав, не все, конечно. Только все Черные Ведьмы в Европе, некоторые в Штатах и большинство Белых Ведьм в Европе… большинство Белых Ведьм везде. Но из фейнов почти никто не знает, почти никто. — Он пожимает плечами. — Так что ты прав… не все.
Я смотрю на этого знаменитого типа, а тот смотрит на меня из отражения в зеркальных очках, и вид у него совсем не хмурый, а довольно несчастный. Я перевожу взгляд в окно, на озеро и дальние, покрытые лесом горы.
— Что, плохо быть Натаном?
Все Белые Ведьмы, которых я когда-либо встречал, сразу узнавали, кто я такой. Им довольно было одного взгляда… как будто у меня на лбу большой знак. Похоже, что и с Черными будет то же самое.
Я поворачиваюсь к нему.
— Я бы предпочел анонимность.
— И не жди. — Рукой он отбрасывает с лица волосы, зато, по крайней мере, перестает улыбаться. — Только не с твоим отцом.
И его отцом, и отцом его отца, и так далее, и так далее…
— А кто твой отец? — спрашиваю я. — Я о нем слышал?
— Нет, точно не слышал. А моя мать… и снова нет. Черный Колдун и Черная Ведьма, оба вполне приличные, но ничем не знаменитые. Когда я говорю «приличные», я имею в виду… респектабельные… для Черных. Мой отец живет сейчас в Америке. Ему пришлось уехать после того, как он убил бабушку — мать моей матери. — Он пожимает плечами. — Должен сказать, что это была самозащита: бабушка напала на отца. Это сложно… Она винила его в смерти моей матери. — Он опять крутит в руках пустую кофейную чашку. — Короче, они не знамениты.
— Зато они агрессивны.
— Что касается агрессивности, то слава моих родичей плетется далеко позади известности твоих.
ГАБРИЭЛЬ
Я не должен покидать квартиру, мне разрешается только выходить на террасу, чтобы поспать. Сплю я нормально, кошмары снятся обычные.
Иногда днем я сплю в квартире, на диване. Большую часть времени я один, и это в каком-то смысле хуже клетки. Там можно было хотя бы бегать. Здесь я только и делаю, что лежу.
Каждый день я задаю вопрос:
— Когда я увижу Меркури?
И каждый день Габриэль отвечает:
— Может быть, завтра.
Я говорил ему, что мне надо получить три подарка и что до моего дня рождения осталось меньше месяца. А он продолжает расспрашивать меня совсем о другом, главным образом обо мне самом: где я жил в последние годы, были ли у меня контакты с Советом, с Охотниками. Я ничего ему не говорю, его это не касается.
Габриэля я вижу по утрам. Он приносит то, что купил, мы вместе завтракаем, потом моем посуду. Иногда он напоминает мне Селию с ее работой по дому. Он всегда моет, а я вытираю. Каждый день он говорит:
— Сегодня я помою. Тебе нельзя мочить перчатки. — При этом вид у него всегда бывает озабоченный. А когда я показываю ему палец, он смеется.
Я не снимаю перчатки и шарф. В них я сплю… в них я живу Увидь Габриэль мои татуировки или шрамы на спине, он стал бы задавать вопросы, а мне это ни к чему.
Помыв посуду, он обычно еще некоторое время шатается по квартире, а потом уходит, и я вижу его опять только утром. По-моему, с тех пор как я здесь, он ни разу не спал у себя, хотя я в этом не уверен. По крайней мере, кровать он не заправляет и днем часто лежит на ней и читает.
В первый же день, когда мы моем посуду после завтрака, он начинает приставать ко мне с расспросами, но я сосредоточенно и молча вытираю чашки и тарелки. Когда до него, наконец, доходит, что историю своей жизни я ему излагать не собираюсь, он переключается на другие темы: прежде всего книги. Он сейчас читает классную книгу, Керуака, или как там его еще.
— А у тебя есть любимая книга?
Я старательно вытираю тарелку, тру ее, все кругом, кругом и на него не обращаю внимания. Тогда Габриэль начинает перечислять свои любимые книги. Он называет несколько французских книг, о которых я никогда не слышал, потом несколько английских книг, о которых я никогда не слышал — хотя нет, про «Грозовой перевал» я слышал, — потом переходит к американским авторам. Не знаю, выпендривается он или всегда такой.
Когда он, наконец, затыкается, я ставлю очень сухую тарелку на стопку других таких же сухих тарелок и говорю:
— Я не прочел ни одной книги за всю жизнь.
Его левая рука погружена в мыльную воду по самое запястье. Она перестает мыть.
— Но одна любимая книга у меня все же есть. Солженицын. «Один день из жизни Ивана Денисовича». Читал?
Он качает головой.
Я пожимаю плечами.
— Как она может быть твоей любимой… если ты ее не читал?
И мне хочется долго орать ему прямо в лицо: «Да потому что женщина, которая держала меня на цепи в своей клетке, была помешана на русской литературе. Теперь ты понял, культурный швейцарский идиот?» Мне хочется вопить и визжать. В следующую секунду тарелки с грохотом летят на пол, а я и понять не успел, когда это я так рассердился. Я тяжело дышу, а Габриэль смотрит на меня, и пена хлопьями падает с его пальцев.
На следующий день, когда мы завтракаем — на новых тарелках, — Габриэль не болтает: он читает Солженицына.
Я ем хлеб, пью кофе, гляжу в окно.
Говорю ему:
— Черные очки читать не мешают?
Он показывает мне палец.
Потом, когда мы начинаем мыть посуду и ему приходится отложить книгу, он опять принимается говорить, теперь о художниках. Он все талдычит и талдычит то про Моне, то про Мане и еще что-то в таком духе. Неужели все Черные Ведьмы такие, а?
Приходится сказать ему:
— Я не нуждаюсь в лекциях по искусству. Все, что мне нужно, так это вылезти из этой дурацкой квартиры и увидеть Меркури. Срочно. — И я прибавляю пару крепких словечек, для весомости.
Когда он уходит, я вдруг вспоминаю книгу, которую подарил мне однажды Арран. В ней были рисунки Да Винчи. Я почти забыл о ней. А рисунки были очень хорошие. Я нахожу в ящике карандаш, но бумаги нет и тогда я вырываю чистую страницу из книги Габриэля.
Закончив рисунок, я его сжигаю. Но огонь в камине едва горит.
На третий день за завтраком он говорит мне, что закончил «Ивана Денисовича» и ему понравилось. Потом спрашивает, чем эта книга нравится мне. Причин, конечно же, масса. Он стоит и ждет, что я так вот возьму и выложу ему всю правду.
— И все же, — настаивает он, — почему она тебе нравится?
— Потому, что он сумел выжить, — приходит на ум толковый ответ.
— Да, мне бы это тоже понравилось, — соглашается Габриэль.
Пока мы моем посуду, он рассказывает о скалолазании. Это его любимое занятие. Он даже отрывается от тарелок и начинает карабкаться вверх по кухонному шкафу. У него хорошо получается… движения быстрые и точные. Он говорит, что больше всего любит лазать в Горж-дю-Вердон во Франции.
Потом спрашивает, есть ли у меня любимое место.
Я говорю:
— Уэльс.
Когда он уходит, я вырываю из его книги другой листок и рисую, как он карабкается по кухне.
День четвертый, Габриэль переходит к поэзии. Десять баллов за настойчивость из десяти возможных он заслужил, но если он пытается собрать историю моей жизни, то поэзия тут мало чем может помочь. Я имею в виду стихи! И тут я начинаю хохотать. Хохотать по-настоящему. Мы же Черные Колдуны, прячемся от Охотников, Белые нас боятся… а мы тут стоим, моем тарелки и говорим о поэзии. Мне так смешно, что я перегибаюсь от смеха пополам. Даже живот сводит.
Габриэль смотрит на меня. Он не смеется вместе со мной, сомневаюсь даже, чтобы он понял, что меня так насмешило, но он улыбается. Я ухитряюсь взять себя в руки и успокоиться, но все равно хихикаю, как школьник, каждый раз, когда он заводит речь о каком-нибудь великом поэте. Одно стихотворение он даже читает наизусть. Оно на французском, поэтому я его не понимаю, но не смеюсь.
Я спрашиваю его про акцент. Его мать была англичанкой, а отец — швейцарец. Габриэль родился во Франции и год прожил в Америке с отцом и младшей сестрой. Английский у него очень хороший, но американский еще лучше, и он говорит по-английски с чудным франко-американским акцентом. Он говорит, что вернулся в Швейцарию, когда получил свой Дар. Что это за Дар, он не говорит, а я не спрашиваю.
В тот день я решаю, что с меня хватит. Я выхожу из дома, крадучись, пробираюсь к озеру и оттуда направляюсь из города прочь, к горам. Вернувшись, я не могу найти дорогу и снова спускаюсь к озеру, чтобы найти ориентиры. Люди спешат домой или в кафе и бары. У каждого шипит телефон, и весь город отдается у меня в голове низким механическим рокотом. Я иду по дороге вдоль озера. Горы скрылись за низкими облаками, и я, хоть и знаю, что они есть, их не вижу; даже огромное озеро сжимается до размеров пруда из-за непроницаемого полога тумана, нависшего над ним. В тумане потерялись лодки на пристани. Я слышу голоса, двое говорят по-французски. Умолкают.