Лариса Романовская - Вторая смена
– Евдокия! – Афоня тряхнул роскошным чубом. – За столом я тебе скажу красиво. А пока слушай как есть. Я тебе, Дусенька, в твой день рождения хочу пожелать счастья. Самого что ни на есть лучшего, первой пробы! Чтобы согрелась. Поняла меня, ма шер?
– Конечно, спасибо! – Улыбка не улыбка, а приличия соблюдены.
Я смотрела на своих – как в душу себе всех впечатывала. У нас ведь войну только трое выдержали – Ленка в эвакуации, Марфа на каком-то московском номерном заводе и Зина в блокадном Ленинграде. Остальные – новенькие, как с иголочки. Молодые и красивые, мирной жизни не нюхавшие.
– Мотька, чтоб ты сдох, что ты у кошавки лакаешь?
Дорка Гурвич прижимала к себе растрепанную крылатку. Грозно зыркала на Матвея, который глотнул из блюдца кошавкиной мадеры. У Доры волосы отросли, уже не ежик, золотистые стружки. Будто от Изадоры черная тень отвалилась – память о лагере смерти.
– Дора, сжальтесь! Подлейте бывшему кадету!
Матвей опустился на одно колено и попытался поцеловать Дорке руку. Словно на танец приглашал. Молодой лихой кавалер, улыбка белоснежная, спина прямая – словно не в эту спину в мае сорок четвертого где-то под Севастополем впечатался шальной осколок.
– Хлеб у нас где? Медамочки, кому я свои карточки сегодня отдавала?
Зинка, урожденная княжна Зубковская, а ныне – учительница французского в мужской школе – перебирала кульки на нашем подоконнике. Руки у нее раньше были изящные, кожа светилась – как дорогой фарфор. Но это еще до блокадных зим.
– Господа, курага осталась, из Ростиной посылки. Компот сварим или в пирог положим?
Ленуська нависла над укутанной в газеты кастрюлей, приподняла крышку. Ей сейчас лет тридцать пять по паспорту. А по выражению лица все шестьдесят, словно она два возраста сложила: свои года и Мани, сестренки, погибшей в первую киевскую бомбежку.
– С луком вроде пирог хотели? Как по мне, сами понимаете, так без разницы…
Танька Онегина глядела тоскливыми глазами на тарелку с остатками сала. Сглатывала слюну, облизывала нежные, как у новорожденного, губы. А она и есть новорожденная. Прошлая жизнь у Тани Рыжей не на фронте или в оккупации кончилась, а на Колыме.
– А не поздно для пирога? А то картошка сварилась, остынет!
Марфа стояла у примуса в платье, пошитом из трофейного отреза цвета «бэж». Правда, не на картофель смотрела – на то, как Фаддей своей финкой пробует яблоко на шестнадцать частей разрезать. Или даже на тридцать две. У него пальцы ловкие, у Фадьки. Не зря в свое время минером был. Зря, правда, подорвался: взяли потом фрицы город Минск…
– А вы холодную картошку есть брезгуете, принцесса?
И яблоко распалось на тоненькие, почти прозрачные лепестки, вздрогнуло на блюдце – как полураспущенный бутон очень крупного цветка.
– Боевая машина просит посадки! Иду на заправку! – Фонька вытащил из-за пазухи еще одну бутылку. Полы кожаного плаща-реглана распахнулись – словно занавес в театре отдернули. Форма Афанасию шла необыкновенно. Да только он ее, не снимая, носил не из-за кокетства, а потому, что гражданской одежды толком не нажил. Хоть не Спутник, а все больше по детным вдовам шастал. А где дети – там и деньги с последней получки…
– Товарищи, добрый вечер! Кто занял мой примус? – Весь теплый чад вместе с нашими смешочками вымело в распахнувшуюся дверь. На кухню явилась еще одна обитательница общаги: неулыбчивая, нержавеющая. Одно слово – Турбина.
Бывает такой момент, когда «Брызги шампанского» оказываются не в масть. Не танцевать хочется, а говорить и слушать. Кивать и спорить, зная, что истина рядом, буквально у тебя в руке и откроется – со следующей фразой или со следующей рюмкой…
– Брось ты… Все мирские смертны. И Он тоже, сколько бы Богом ни прикидывался.
– Ну насчет Бога ты, положим, загнул. Какой из него бог? Так, идол мелкий. Лет пять ему осталось, от силы десять. Больше организм не выдержит.
– Нам-то эти пять лет пережить – как плюнуть, а мирских жалко.
– Так Он тоже мирской. Имеем право вмешаться.
– И потом пойти по Несоответствию.
– Так лучше, Петя, мы по Несоответствию, чем бабы с младенцами по пятьдесят восьмой[9].
– Думаешь, ты один такой умный? Яшка-Казак еще в двадцать девятом решил попробовать. Так его наши же на преждевременную линьку отправили.
– Точно наши? Что у мирских наверху идиоты – это я знала, но что у нас Контора на всю голову стукнутая… Зюзя, брысь! Дор, возьми кошавку, я на нее чулков не напасусь.
– Господа, у всех налито?
– Так за что пьем?
– За хорошие новости. Чтобы не долго…
– Стоя, господа!
– И не чокаясь! Заранее!
Странное место было – общага наша. За беседы, которые между примусов и панцирных коек велись в любое время суток, светили такие срока и такие статьи, что язык не повернется выговорить. Однако ж выговаривали. Потому как ни одному мирскому за нашу ограду хода не было: соответствующие таблички на воротах и колючка в три ряда. И намертво вмурованный в забор страшенный собачий лай, сам по себе включавшийся при попытке проникнуть на территорию. Дорка и еще кое-кто из недавно умерших морщились, но терпели. Понимали, что речь идет о нашей же безопасности. Точнее, о свободе. Возможности думать и говорить то, что взаправду лежит на языке. Будто вот тут, на чахлом гектарчике институтской территории, находится совсем другое государство, в котором можно жить, ничего не боясь.
– Вот ты выйди за ворота, встань в ближайшую очередь за керосином и послушай, о чем мирские на самом деле думают… То же самое услышишь!
– Ну нам еще бояться не хватало! Что с нами сделают? Разве что полиняем…
– Мальчики, ну у нас день рождения, а вам опять политинформацию надо устроить…
– И все-таки ты знаешь, Петь… Чтобы, так сказать, подвести итог нашей беседы…
– Рыба тухнет с головы, а голова недолговечна.
– Нет, ну они опять! Все, хватит уже этого безобразия, заводите патефон…
– С радостью, Зиночка… Только наша шарманка опять хрипит и хрюкает. Теперь, для разнообразия, иголка полетела…
– Давай все-таки новую поставим, без всякого ведьмовства? Пластинку жалко.
– Девчонки, а я вам не говорила, как Ростик на пластинках у себя в Ташкенте выкрутился?
– Чтобы Ростик и не выкрутился? Я тебя умоляю…
– Он из осколков наловчился пуговицы делать. Их не достать было. Вот Ростинька и скумекал. Походил по помойкам и утильщикам, набрал материал.
– Ай, молодца! Вроде балбес балбесом, а туда же… Или Ирина подсказала?
– Ирки там с ним не было! Она ж еще до войны соскочила…
– Дуся? – Ленка перегнулась через стол, шепнула мне в ухо. – Дусенька, давай ты платье наденешь? Сейчас танцевать будем, у тебя праздник. А то сидишь в фартуке…
– Нет. Не хочу…
Я мотнула головой, все голоса и запахи от себя отогнала. А за ними, как за спасительным туманом, скрывалось то, что я видеть никак не хотела: черные ночные мысли, фотография покойного мужа в изголовье и краткие редкие сны, в которых Санечка живой, а войны – не было. Это, наверное, всем снилось, кто не дождался.
– Мы с Дорой тебе его специально оставили… – вздохнула Ленка.
У нас с девочками было одно выходное платье на троих, белое в синий горошек. Таскали его по очереди. А перед солнышком специально спички тянули, кому надеть. Сегодня платье было моим по умолчанию.
– Дусенька, давай, беги переоденься…
– Там дождик… – Я не спорила. Понимала, что встану и пойду. Не для себя, для девочек.
– Фонькин реглан возьми, укроешься.
От барака, к которому примыкала кухонька, до нашего флигелька бежать от силы полторы минуты. Еще две – на то, чтобы платье сменить. И три на прическу и марафет. Помада и румяна, самые простецкие, «тэжэ», других в хозяйстве не водилось. Волосы у меня не отросли толком, я на них хотела косынку накинуть, да не нашла. Пока обратно через двор бежала, показалось, что на проходной кто-то стоит, меня зовет. На секунду мелькнула смутная фигура. Сквозь дождь толком не поймешь – мужская или женская. Кто бы там ни был, это не ко мне, не мое. Можно не оборачиваться.
Я и не стала, честно. Потому что в эту секунду поверила наконец: не будет у меня больше Сани, никогда. Но надо обязательно бежать дальше, не оборачиваясь. Помнить про прошлое, но не жить им.
Простенькая совсем мысль, а настоящая. Это как с ведьмовством – пока сама чудо не сделаешь, не поверишь, что так бывает. Пока горе через себя не пропустишь, в жизни не догадаешься, сколько сил нужно, чтобы идти дальше. Долго, не сворачивая, щадя себя, но при этом не разрешая себе все бросить. Большое горе несет за собой мудрость, пусть сколь угодно нежеланную, но необходимую. И она точно будет с тобой всегда.
Из распахнутого окна кухни грохотнуло танго. С полутакта, из середины: починили патефон. Стол к стеночке сдвинули, а никто не танцует, меня ждут. А я – вот она. В скрипучем плаще, под которым спряталось белое платье. Так только в кино бывает, вот честно.