Лев Прозоров - Евпатий Коловрат
С живыми людьми всё же стало полегче. Не так тяжко было проезжать бесчисленные побоища и пожарища там, где недавно была жизнь. Даже ему, чужаку… А каково ж сейчас было им, побратимам по котлу Велесову? Это для него очередное чёрное пятно на берегу было безымянным, отличаясь от иных разве что размером.
Но не для них.
Вот, по правую руку, — Добрая Лука. Потом, по левую, — Петровичи. За ними, на том же берегу, — Казарь, здесь когда-то сидел козарский наместник-тудун, собиравший дань с вятичей, пока не пришёл из Киева князь Святослав, не побил козарина. А своего наместника, кривича Резана, посадил пониже по Оке… Вороны кружат вдалеке над правым берегом Оки — там был Опаков. А вот эти засыпанные телами обугленные руины — Верхний Ольгов. А вот город, сравнимый с тем, где сидел Государь — Переяславль.
Был город.
Было Скорнищево.
Был Ожск.
Были.
Живые, кто остались, ушли — в лесистые верховья припавших к Оке речек — Истьи, Тысьи, Раки, Плетёнки, Ножи.
Борисов-Глебов.
Перевитск.
Нет живых. Сытые вороны смотрят с обугленных венцов теремов и избушек. Серые тени мелькают по пожарищам.
Мёртвая земля.
Только и знать, что не все полегли — навьи трапезы на снегу. Пеплом посыпанная поминальная снедь да короба с зерном.
В Любичах первый раз попытали дарёную Велесову силу. Попробовали поднимать мёртвых. Слова дались легко, словно нашёптывал кто. Тяжелее было смотреть на то, как отрываются от снега, с хрустом, с мясом, тела стариков, детей, жён. Как бредут одеревенело, как глядят в пустоту заледеневшими глазами. Как цепляются мёртвые дети за мёртвых матерей, жёны — за мужей, словно и сейчас помня себя — мутно, сквозь смертный сон, но помня…
И на то, как они падают наземь при первых лучах рассвета.
Былью обернулись старые сказы. Солнце убивало поднятых мертвецов. Без толку потрачены чьи-то непрожитые жизни, зачерпнутые в Велесовом котле, впустую. Умруны повалились колодами на розовый утренний снег. А они, навьи, мертвецкие пастухи, попятились в лесную тень от жгучих лучей, заслоняясь пятернями. Попутчиков-Мирятичей трясло, как листы на осине.
— Ну что, не раздумали с нами-то? — переспросил Коловрат, зажмурился, оскалил зубы по-волчьи на утренний свет, что ныне резал глаза ярче полуденного.
Девятко переглянулся с Пестром и Налистом — и все трое дружно затрясли головами.
— Глядите, — только и проронил воевода.
От солнца укрылись в овраге, обросшем мохнатыми старыми елями. Охотники-вятичи разложили костерок, грелись.
— Чурыня, — окликнул Догада. — А у тебя только батя певец был или и сам?
— Да вроде Хозяин тем не обидел…
— Так спой чего, что ли…
Последние ночи слышали они разве что пение волков, перекликающихся над сожженными городами. Вот про волка и споёт… Чурыня вдохнул морозный воздух.
Песню пропой мне, волк-одинец,
Зеленоглазый мой брат,
В час, когда туч пробивая свинец,
Зимние звёзды горят.
Спой мне, что горе с тоской не навек,
Кончится время беды.
Спой мне, что скоро окрасят снег
Крови свежей следы.
Капает с белых клыков слюна,
В ноздри бьёт страх чужака.
Кто говорит, будто кровь солона?
Врёте — она сладка!
…Русскую землю укрыли снега,
Саван метели ей ткут,
Месяц острит молодые рога,
Холод предутренний лют.
В небе сквозь тучи звезда-студенец
Светом багровым сверкнет…
Песню печальную волк-одинец
Стылому бору поёт.[2]
Долго молчали. Наконец, воевода Коловрат приоткрыл опустившиеся было веки, улыбнулся:
— Ладно поёшь. На сердце… прояснело.
А старый Сивоус примолвил:
— Не зря твой отец с самим Бояном равнялся, видно.
Мёртвых на побоищах больше не тревожили — покуда орды не видать. Уж чего-чего, а остывших тел нынче хватало, долго искать бы не пришлось. Вскоре же их увидали в числе попросту несказанном.
Там, где был город Коломна, тела в доспехах усыпали весь берег. Тела лежали на льду и даже за Окой — воины разбитой рати искали спасения там, в лесах… Добежали не все… если вовсе добежал кто. Другие пытались укрыться в городе. И на их плечах в город ворвался враг. Ворота так и остались распахнуты, как рот мертвеца, и вспухшим языком между челюстями казалась щетинящаяся от стрел груда мертвецов промеж створками.
— В самый бы раз, как Тугарину княжичу, когда он к той Маре-Марене ездил, окликнуть — есть ли, мол, живой человек… — оглядываясь, проговорил Чурыня. — А он бы нам сказал, что то за сила, кто побил…
— Нынче и живого не надобно. Так спросим, — хмыкнул Златко, бывший Гаврило.
— Вот уж не к чему, — покрутил усом Сивоус. — Вон щиты наши. А вон, гляньте, со львом-зверем на дыбках — володимерские. Выслал, видать, Юрий Всеволодович, подмогу, не в пример Михайле Черниговскому….
— …И всей той подмоги достало тут полечь… — проговорил Догада.
— Сивоусе, подъедь, — окликнул воевода. — Доспех знакомый…
Только по доспеху лежавшего и можно было признать. Головы не было — видать, разжился добычей чужак. Может, и царю своему отвёз на потеху — доспех знатный. Дощатый набор, вроде позолочённый даже, с круглой пластиной-зерцалом на груди, на ней Богоматерь-Одигитрия воздела руки, оберегая. Рядом с щитком — дыра от удара копейного, что щит с львом-зверем расщепил. А портов нет — не побрезговали чужаки с покойного стащить.
— Как, поди, незнакомый, — проворчал старый гридень. — Еремей это, Глебов сын, воевода, что, слышал, Всеволоду Юрьевичу нынче служит… служил, стало быть. А мне ведь при отце твоём, воевода, с ним переведаться приходилось, как они на наш город ходили. Тогда думалось, злее врагов не будет… А теперь — как во сне всё привиделось.
Все замолкли. Звёзды мерцали над ещё одним мёртвым городом, над побитой ратью двух князей.
От ворот города радостно закричал Глуздырь:
— Живые! Воевода, живых нашли!
— Ну, Чурыня, вот тебе твой «живой человек», — усмехнулся Сивоус, поворачивая коня на крик.
Живой, по правде сказать, был один. Взъерошенный парень, с молодой светлой бородою, в кольчуге поверх стёганого подлатника, в прилбице и без шлема.
— Кто таков будешь? — спросил с седла воевода.
— А ты это, добрый человек, вон у того своего гридня спроси, — ткнул «живой человек» пальцем в Головню. — Он, как послушать, про меня много чего такого знает, чего и сам за собой не ведаю. И с матушкой был знаком, и с бабкой… а с виду и не скажешь…