Марина Дяченко - Ведьмин век
Потом вышел в приемную. Прошел мимо спящего Глюра, через подземный ход выбрался на малую автостоянку и со вздохом облегчения опустился в кресло зеленого, как весенняя травка, чисто вымытого и свежезаправленного «графа».
Клавдий Старж никогда не гонял машину.
По крайней мере, до сегодняшнего дня.
* * *А потом, повинуясь глухому ритму этой ночи, поднялась луна.
Ивга тоже повиновалась ритму. Это был единственный закон, которому она все еще повиновалась; ее тело, распластанное по всему миру, стремилось теперь собраться воедино — она подбиралась, как зверь перед прыжком. Ее руки, ее глаза стягивались со всех сторон света — не все успеют, но ведь мир вовсе не так велик. Еще раньше, разбуженные предчувствием, частички ее сползлись и сгруппировались — теперь осталось оживить это колоссальное аморфное тело, вложить в него душу; Ивга шла, сотрясаемая ритмом, гонимая ритмом, ее травы развевались у нее за плечами, ее луна ощущала дуновение ветра, ее дети смотрели на нее звездами в черных разрывах туч.
Неважно, где они встретятся. Таинство свершится в полночь, свершится там, где окажется к полуночи это существо со стоящими дыбом рыжими волосами. Под ногами которого судорожно вздрагивают сейчас все повидавшие дорожные камни. Все равно где — но они, спешащие исполниться сутью, интуитивно чуют центр всеобщего движения, точку, лежащую на ее пути, будто именно там врыт в землю ворот, наворачивающий на себя их невидимые нити, жилы, поводки, тянущие не за горло — за душу. О, как они боятся опоздать! О, как они спешат, сбивая в кровь ноги, завывая моторами, несясь по воздуху, всеми силами, всем, что у них есть, устремясь — к ней…
Еще не время. Еще слишком мягко содрогается ночь, пропускающая ее сквозь себя. Еще слишком высоко развеваются желтые флаги луны — напуганной, но смирившейся с неизбежным. Еще очень далеко, еще слишком глухо гудят барабаны…
Ивга вздрогнула.
Впереди, на ее дороге, на линии, с которой она никогда уже не сойдет, стояла посторонняя жизнь. Слепая. Злобная. Слишком слабая для того, чтобы вынудить ее сбиться с ритма.
— Стоять! Зона оцеплена, ни с места!
Ивга рассмеялась.
Ее смех коснулся нависших над дорогой крон, и они осыпались черно-белой листвой. Ее смех тронул тяжелый военный грузовик, перегородивший дорогу, медленно протащил его, оставляющего на бетоне черные полосы и запах горелой резины, развернул, опрокинул, бросил.
Взрыв случился уже сам собой. Брызнули в стороны вопящие темные фигурки; Ивга шла, глядя, как разворачивается пламя в траурной окантовке жирного дыма, как перетекает из лепестка в лепесток, живет и перерождается, поднимается к небу…
Она шествовала, едва касаясь подошвами земли. Огонь ложился ей под ноги, пульсирующий по краям, неподвижный в зените; она прошла сквозь рыжий костер, и пламя, от начала времен пожиравшее ее детей, не посмело коснуться ее стоящих дыбом огненных волос.
Она шла. Черный дым неслышно вплелся в ночь и сделался частью процессии.
Времени не было. Были тонкие мембраны секунд, которые она прорывала в строгом согласии с ритмом; спустя минуту — а может быть, час — впереди показался новый заслон, и ноздри ее дрогнули.
— Остановись, ведьма.
Она выскользнула из большого мира и воцарилась внутри собственного малого тела — ложного тела, потому что настоящее, распластанное по лицу земли, еще не собралось воедино.
— Остановись, ведьма… Ты не пройдешь.
Среди ночи поселились фальшивые непрошеные звезды — желто-зеленые, мигающие маячками службы «Чугайстер». В величественный ритм шествия вплелся другой, нервный, захлебывающийся ритм чужого танца. Убивающего танца.
— Стоять!
Она не сбавляла шага. И не смеялась больше, когда навстречу ей из темноты цепью шагнули люди в поддельных звериных шкурах, с серебром на шее и груди, с бешеным ритмом в глазах.
…Невидимые нити, захлестывающие жертв. Как пульсирующие шланги, забирающие жизнь. Как черные присоски, вытягивающие душу…
Белые глаза ручных фонариков. И на одном — желтый солнечный фильтр; Ивга невольно поморщилась.
— Ты… Ты?!
Ивга растянула губы. Так могло бы оскалиться небо за ее спиной — беззвучной, одинокой, бледной молнией.
Цепь дрогнула и распалась. Им достаточно было одного взгляда на ее лицо.
— Силы небесные…
— Назад! Назад, Пров!..
Он один не двигался. Оцепенел, нанизанный на иголку ее неподвижного взгляда.
— С дороги, Пров! Уйди с ее дороги!
Все громче, громче, громче ухал барабан. Рокотало небо, натянутое на деку. Та, что шагала сейчас по дороге, была в своем праве. Безраздельном и полном.
И, не сбиваясь с шага, она переступила через упавшего человека.
И спустя секунду — спустя тонкую мембрану, прорванную ее телом — забыла и больше никогда не вспомнила, и не задалась вопросом, остался ли он в живых.
* * *Самым трудным оказалось выбраться из города, и он кружил в полной темноте, объезжая завалы, минуя развалины, кашляя от вездесущего дыма; дух, сравнимый лишь с запахом бойни, то удалялся, то приближался вновь — пока под колеса «графа» не легла наконец бетонная, прямая, почти свободная дорога, и тогда Клавдий Старж, никогда не гонявший машину, со спокойной совестью вдавил педаль в пол.
Впереди, чуть правее, полыхала ферма — свет от чудовищного костра упирался в небо, искры ложились на ветровое стекло, прижимались к нему с потоком ветра, вспыхивали в последний раз и оборачивались черными хлопьями копоти; далекое огненное чудовище стояло, опершись руками в бока, разметав по ветру неопрятную бороду, и провожало взглядом единственную осмысленную точку на всем протяжении трассы — несущегося в неведомое «графа». Клавдий неприятно оскалился.
Мира больше не существовало. Ничего, что он привык считать средой своего обитания, больше не существовало; привычное и незыблемое поднялось на дыбы, над человечеством висела опрокинутая воронка, медленно проворачивался черный смерч, и, захваченные его чудовищным притяжением, по воздуху летели законы и привязанности, устои и обычаи, живые коровы, обломки зданий, вырванные с корнем деревья, вырытые из могил гробы…
Клавдий давил и давил на педаль, а когда дальний свет фар выхватывал впереди препятствие — опрокинутую машину, брошенный беженцами скарб или распластавшееся на дороге тело — до хруста стискивал зубы и сливался с машиной, послушной, верной, безропотно готовой на любой маневр…
Потом он понял, что уклоняется от направления, и свернул с дороги. Путь ему освещала горящая бензоколонка, и горящий поселок, и догорающая в отдалении рощица; маневрируя между пожарищами, он вскоре выбрался на другую дорогу, грунтовую, развернулся на ней и снова вдавил в пол послушную педаль.