Екатерина Казакова - Пленники Раздора
И снова дни. Солнечные, тёплые. Бесконечные. И ночи. Прозрачные, звёздные, ясные. Тоже долгие — долгие. Когда лежишь без сна и кажется — не наступит утро. А если забываешься, то короткой чуткой дремой, которая утомительнее яви.
Но прошли две седмицы. Поблазнилось — два года тянулись, однако всему срок выходит. Клёна снова отправилась к Башне. И замерла нерешительно: войти или нет? Вдруг, снова прогонят, сославшись на отца? Что ж, прогонят, так уйдет.
Она несмело толкнула дверь и зашла внутрь. В лицо ударил знакомый запах — трав, воска, лечебных настоек. Запах был сладким и резким, но он изменился. В лекарской более не пахло кровью, грязными повязками и вонючими мазями, которыми покрывали раны, чтобы быстрее заживали.
Было тихо. И на счастье за столом у окна сидел не Руста, а Ихтор. Он придирчиво проверял стоящие перед ним в маленьких горшочках отвары. Видать, молодшие выучи делали, а крефф теперь оценивал, у кого как получилось.
— Пришла‑таки? — не удивился целитель.
— Пришла, — ответила девушка, не решаясь без позволения идти дальше.
— Ну, ступай, чего застыла? Только спит он.
Клёна кивнула и неслышно скользнула к лавке, которую не было видно из‑за крутобокой печи.
Фебр и впрямь спал. Эти две седмицы сильно изменили его. Восковой бледности не осталось и следа, исчез лубок с правой руки, не было и повязок, а страшные раны затянулись тонкой глянцевито блестящей розовой кожицей. Коснуться боязно — вдруг снова раскроются? А какой он был худой! Кости одни. Ребра выпирают, плечи острые, ключицы торчат…
Скамейка, на которой девушка провела столько бессонных ночей, как прежде стояла у окна. Клёна присела. Она не слышала, как ушёл Ихтор, и не знала, сколько оборотов миновало после этого. Заглянул ненадолго Руста. Ничего не сказал, взял два мешочка сушеницы, чем‑то погремел и покинул лекарскую. Снова воцарилась тишина. Солнце — горячее, будто летнее, лилось в раскрытое окно. Ветер доносил крики выучей с ратного двора, вороний грай, шум леса… И день тянулся, тянулся — восхитительно долгий. Фебр спал.
— Птаха…
Клёна вскинулась. Видимо, успокоенная его ровным дыханием она задремала и проспала довольно долго, потому что солнце уже перевалило за полдень.
Ратоборец смотрел на девушку и улыбался.
— Борода у тебя, — покачала головой Клёна, — косы плести можно.
Он улыбнулся ещё шире и приподнялся на локте. Видно было — уже довольно для того окреп.
— Мне снилось, ты меня поила какой‑то настойкой, — сказал Фебр. — Горькой.
Девушка подсела к нему:
— Поила.
Он снова опустился на сенник и теперь глядел на собеседницу снизу вверх:
— Спасибо, — поблагодарил ратоборец и добавил, взглядом показывая на свои укрытые покрывалом ноги: — Поняла теперь, как оно с нами бывает…
Клёне на миг стало и грустно, и смешно оттого, что он решил, будто она ухаживала за ним из сострадания и благодарности. Благодарности за то, что в своё время спас, а потом ещё и вразумил, не дав стать возлюбленной воя, чем избавил от печальной будущности быть женой изувеченного, ни на что не годного мужика.
И она спросила упрямо:
— Как?
Фебр улыбнулся, полагая, что собеседница его не поняла:
— Вот так. Как со мной случилось. Ты не ходи сюда, не надо.
Весь гнев, накопившийся в душе за последние месяцы, разом вскипел в Клёне.
— Опять гонишь? — спросила она, смиряя острую горечь обиды. На себя. На него. На жизнь. На Ходящих.
— Жалею, — пояснил обережник.
— А чего меня жалеть? — холодно удивилась девушка. — Меня жалеть нечего — очи видят, уши слышат, руки — ноги целы.
Вышло слишком резко. Но он не обиделся. Только снова улыбнулся. А в ней зашлось сердце — столько горечи было в его улыбке!
— Вот и меня нечего, — сказал, наконец.
— А я и не жалею, — отозвалась Клёна. — Жалела бы — сидела в углу да плакала.
Ей было больно. По — настоящему больно оттого, что он всё никак не хотел ей верить, всё пытался разглядеть в её поступках упрямство вбившей себе в голову блажь избалованной девки.
— Ты изменилась, птаха, — тихо произнёс Фебр.
— Повзрослела, — поправила его она и добавила твёрдо, чтобы не мог оспорить: — Завтра снова приду. Я за минувший месяц всякого тебя видела — и больного, и чуть живого, и умирающего, поэтому в жилу пошедшим меня не испугать.
Он смотрел на неё потрясенно. Эта отповедь была резкой и честной. Обережник не нашелся, что сказать.
Клёна пришла на следующий день. Не с утра, едва проснувшись, а сходив на урок и после него затвердив то, что наказали.
— Я тебе одежду принесла, — она положила на скамью чёрную рубаху.
Рубаху дала Нурлиса, причём — хвала едкой старухе! — выбрала такую, чтобы не была сильно велика отощавшему за месяцы плена и болезни парню.
Фебр с тоской посмотрел на черное облачение ратоборца. Ему такое вздеть — курам на смех. Но он ничего не сказал. Да и что тут говорить?
* * *Тамир наслаждался весной. Давно, уже очень давно ему не было так хорошо и спокойно. Одиночество и сомнения, без устали терзавшие его все последние годы, отступили — их вытеснил собой бушующий зеленник.
Воздух казался дурманным и пьяным, голова кружилась, и перед глазами проносились не то видения, не то воспоминания. Колдун не задумывался. Он жил между двойной явью и одновременно с этим будто бы видел два разных сна.
В одном он был человеком — сыном, мужем, отцом, дедом, обережником… В другом — скитальцем, запутавшемся во множестве дорог, безнадежно ищущим путь к дому, к людям, которых покинул. Он не помнил их имен и лиц, не помнил, зачем ему непременно надо их отыскать. Знал лишь одно — искать нужно… Впрочем, и торопиться с этим уже ни к чему.
А явь его путалась, заставляя постоянно теряться в догадках — то, что так часто напоминает о себе, было ли с ним на самом деле? Мерещилось ли? Застенчивая девушка с короткими волосами, закрученными в легкие тонкие кудряшки — она улыбалась и пела. Он помнил, как она склонялась над старыми свитками и тень от длинных ресниц падала на нежные щеки. От этих воспоминаний теплело на душе… Кто она была? И где она теперь? С кем?
Не помнил. Но был счастлив.
Иногда всплывала перед глазами другая — с тяжелой русой косой и синими лучистыми глазами, с кожей сливочно — белой и красивыми мягкими руками. Лицо было знакомым. Но всё одно — Тамир не помнил имени. Да и казалось отчего‑то — не нужно помнить. Незачем. И он снова не ворошил минувшее.
По ночам, во снах к нему приходила женщина — темноглазая, с волосами, тронутыми сединой. Что‑то ласково шептала, касаясь головы. Гладила сухой ладонью от бровей к волосам, а он лежал, вытянувшись на лавке, положив тяжелую голову ей на колени. Закрывал глаза. Сердце трепетало. Пахло хлебом и домом, подошедшей опарой и печным дымом…