Карина Дёмина - Владетель Ниффльхейма
Она не растворилась миражом, но просто вдруг оказалась за стеклянной перегородкой дверей. Ольга Николаевна запустила крючковатые пальцы в прическу и дернула, разрушая. Зеленоватые, какие-то очень уж жесткие с виду волосы, рассыпались по плечам и накрыли лицо, пряча и его деревянность, и неестественную, нечеловеческую улыбку.
— Ist! — донеслось до Беллы Петровны. — Das Essen. Die Nahrung.
Кривая, словно древесная ветка, рука указала вглубь коридора.
Белла Петровна, оцепенев, смотрела, как уходит та, которая звалась Ольгой Николаевной, и с каждым шагом обретает прежнее свое обличье, которое, впрочем, было слишком тесно для существа.
Онемение, охватившее Беллу Петровну, прошло, и она бросилась следом, понимая, что вряд ли получится догнать директрису. А если и получится? Беллу Петровну сочтут сумасшедшей. Ее уже такой считают. Наверное, потому, существо и не испугалось показаться.
И Белла Петровна велела себе успокоиться.
Она одернула пиджак, пригладила волосы — а к парикмахеру сходить следовало бы. Вон, корни все седые, некрасивые, да и сами пряди — что трава пожухшая.
Решительным шагом Белла Петровна двинулась к справочной.
— Добрый день, — сказала она, старательно улыбаясь.
Не получалось. Губы отвыкли. Щеки отвыкли.
— Скажите, я тут Ольгу Николаевну встретила… директор детского дома. Такая, знаете ли, строгая женщина. И я хочу спросить…
Что именно? Человек ли она? Или не замечала ли сестра странностей за гостьей?
— …к кому она ходит.
Белла Петровна выудила из кошелька купюру и, прикрыв ладонью, сунула в окошко. Деньги приняли. И ответ, хотя Белла Петровна и не надеялась, дали развернутый.
— К детям ходит. Из этих. Волонтеров. Хорошая женщина, — поделилась медсестра. — Заботливая. И детки с ней спокойные…
Как на взгляд Беллы Петровны — чересчур уж спокойные.
Ольга Николаевна обнаружилась в игровой комнате. Она сидела на полу, скрестив ноги и опершись локтями на бедра. Она покачивалась и напевала песенку, а две девочки лет шести на вид, расчесывали ей волосы. Другие дети — от совсем крохотных, едва-едва научившихся ходить, до двенадцати-тринадцатилетних — сидели полукругом. Несомненно, они были живы, и дышали, и моргали, изредка — наклонялись, словно хотели расслышать что-то.
А взрослые где?
Кто-нибудь?
Белла Петровна хотела позвать дежурную медсестру, но лишь открыла и закрыла рот. Губы точно нитками стянули и, стянув, закрепили прочнейшим узлом.
— Тишшше, — сказала Ольга Николаевна. — Тишшше мышшши…
— Кот на крыше! — хором ответили дети.
— Кот. На крышшше…
Бельваз поманила Беллу Петровну.
— Кот на крышшше! Блише, блише.
Белла Петровна шла, против собственной воли, сопротивляясь этому, произнесенному с чудовищным акцентом приказу, но шла.
Шаг. Шажок. Еще один. Подошвы резиново скрипят по полу. А на шею хомут надели. Белла Петровна не видит его, но чувствует тяжесть, которая заставляет шею гнуться. В комнате пахнет весной. Насыщенно, назойливо, подавляя этим ароматом волю и само желание сопротивляться. Разве бывает, чтобы весна несла зло?
Это ведь жизнь.
Жизнь везде.
В глазах, что наливаются яркой первой зеленью. В белых цветах, покрывающих волосы, подобно фате. В самом дыхании ее, освежающем, мягком.
— Кто ты?
— Бильвиза, — слаженно отвечают дети. — Она нас любит.
— На, — Белле Петровне протягивают изогнутые полумесяцем гребень. И она смиряется, принимает дар, касается волос.
Гребень скользит, не тревожа цветов, лепестки которых прозрачны.
Родилась я ночью, густела мгла,
— Вдаль уводят мои дороги —
Под утро мать моя умерла.
Беда стоит на нашем пороге.
Не волосы — струны под рукой Беллы. Перебирай, наигрывай мелодию, заунывную, как вой собаки.
Отец не слушал наших слез,
Он злую мачеху привез.
Она умела колдовать
И стала со света меня сживать.
Слезы сыплются, и белые цветы принимают этот дар. Они тянутся, поднимаясь на тончайших стебельках, и шатаются, страшась упасть.
А Белла продолжает расчесывать волосы.
Сперва превратила в иголку,
Чтоб я скучала втихомолку.
Но, видно мало ей было,
В нож меня превратила.
Обрезать бы. Схватить в охапку, размять влажные, тугие стебли, натянуть, как натягивают струну на скрипке и ударить ножом.
Или гребнем.
В зверя она превратила меня,
Чтоб жила в чащобе я с этого дня.
И, чтобы стать человеком вновь,
Я выпить должна была братнюю кровь.
Страшно, потому что руки Беллы — нее ее вовсе. Зачарованные, сами живут, не подчиняясь телу, как не подчиняются себе все эти дети.
Но что за дело Белле до чужих детей?
И я залегла, где речная волна,
Где мачеха ехать была должна.
И я залегла у бурной реки,
Где путь один — через мостки.
Никакого. Самой спасаться надо. Существо пьет жизнь, а жизни у Беллы Петровны для себя не осталось. А ей Юленьку дождаться надо.
Юленька очнется.
А эти дети?
В их глазах — река бурлит, прорывается сквозь зеленую шубу леса.
Собрала я всю силу, какая была,
И выбила мачеху из седла…
Падает, заваливаясь на бок, конь. И женщина в тяжелом платье летит в воду, она барахтается, тянет руки, моля о спасении. Но зверь лишь смотрит.
Я чуяла, как мой гнев растет,
Из чрева ее я выгрызла плод.[12]
Кровь плывет по воде. Ивы приподнимают широкие юбки, страшась испачкать их, и желтые головки кубышек дрожат. Лишь в глубине розовеют кувшинки.
Их лепестки прозрачны.
Как те, которые растут на волосах бильвизы. И Белла отделяет прядь.
Под ней обнаруживается проплешина размером с пятак.
За них отомстила мне речки струна,
Сказала, раскаяться буду должна.
Невинный младенец мною убит,
И голод отныне мне душу точит.
Вскипела темная поверхность реки, вывернулась змеей и захлестнула убийцу. Смеялись ивы, хохотали кубышки, лишь розовые кувшинки лежали на широких листьях, словно жемчужины на ладонях.