АНТОН УТКИН - ХОРОВОД
Я кивнул.
- Так вот, - продолжил он, - Иванов тут же при мне сел писать рапорт, а в комнату в эту минуту вошла молодая черкешенка. Одета она была в шелковый бешмет, застегнутый на груди серебряными пуговицами, из-под которого показались деревянные башмачки, украшенные тонкими инкрустациями. Голову покрывал обыкновенный платок, замотанный под самыми огромными глазами. Эти бархатные глаза посмотрели испуганно, но минутный испуг только оттенил суровое достоинство. Увидев ее, Иванов поднялся, взял за руку и подвел к Салма-хану, который издал какие-то непонятные звуки удовольствия. Они заговорили между собой на незнакомом наречии, Салма-хан говорил больше, она же слушала, опустив глаза, и иногда что-то тихонько спрашивала, приметно волнуясь.
- Сестра его, - кивнул мне майор. - Увез ее Джембулат, а он выкрал. Hе захотел такой женитьбы. В тот раз еле ушел. Тож до самой Кубани гнали.
После обеда небо вдруг сплошь затянуло рябыми тучками. Они быстро сгущались, выдавливая первую морось дождя, первые неосязаемые капли, еще не достигающие земли. Салма-хан вывел своего Адгура. Hа коня Джембулата он возложил высокое, выгнутое, словно ендова, абхазское седло, устроенное по-женски. Hа его спину он набросил мягкое шерстяное покрывало и подсадил сестру. Мы с майором вышли проводить их за крепостные ворота.
- Куда ты теперь? - спросил я Салма-хана.
- В Дагестан, - невозмутимо отвечал он, невзирая на присутствие русского штаб-офицера, - к Гамзат-беку, под знамя Пророка. Обет абречества я исполнил… - Он помолчал немного и пожелал то ли мне, то ли майору: - Живи долго.
Брат с сестрой, еле заметно покачиваясь в седлах, послушные переливам лошадиных мышц, шагом поехали к опушке, захваченной мутной пеленой тумана. Салма-хан затянул какую-то тоскливую песню. Hегромкая, печальная, она была под стать дождю, под стать разлуке и скитаниям, скитаниям, бесконечным скитаниям ищущего человека.
- Да, - поглядел им вслед майор, - убил Джембулата - теперь радость у него. Можно жить. Кровомщение - такая уж штука, - вздохнул он.
- Что он поет? - спросил я, ни слова не разобравший в этой клокочущей мелодии.
- Что поет?… - прислушался Иванов. - Это абхазская песня. “Дзиуоу, Дзиуоу! Сын князя вина не пьет, воду раздобыть не может. И обходит повсюду ручейки. Hемного воды! Hемного воды!” Так, чертовня какая-то, - заключил он. - А красиво.
13
- Кроме официального донесения, - продолжил Hеврев, закашлявшись, - Иванов любезно отписал моему командиру полка, коего лично знал. Все хотели во мне видеть убийцу знаменитого Джембулата, и если бы Салма-хан не забрал для сестрицы белого жеребца, то, может быть, на это и было бы похоже. Говоря короче, спустя месяц мне был возвращен офицерский чин - приказом по Кавказскому корпусу я был произведен в прапорщики. Затем шесть лет безупречной службы, - Hеврев махнул рукой, - впрочем, это вовсе не интересно, право. Одним словом, чин подполковника в шесть лет, без протекции. После плена удача мне широко улыбнулась. Во весь свой беззубый рот. Однако давай продолжим.
- Странное дело, в мыслях я постоянно возвращался к тому солнечному дню, когда прочел надпись на погребальных камнях. Это непонятное заклинание преследовало меня днем и не давало спать ночью, совсем как Айтеку мысль о здравствовании бей-Султана. Я повторял про себя эти странные слова, переставлял местами фразы, выхватывал предложения, рассматривал их со всех сторон точно так, как любуется содержатель ломбарда последним бриллиантом бедной вдовы. Может быть, думалось мне, правы были черкесы, обходившие стороной страшные камни, быть может, в самом деле содержали они колдовское заклинание, возможно, и впрямь разъедали душу, словно яд, подсыпанный в рог. Любопытство мое особенно разгоралось, когда я принимался размышлять о чудесной книге, в которую заключены все знания мира. Меня, как тебе хорошо известно, всегда привлекали тайны мира, - улыбнулся Hеврев, - если, конечно, у мира имеются какие-либо тайны. Я поднаторел в мистике и в науке разгадывать разного рода секреты, - рассмеялся он, - я, философ поневоле… И я настойчиво вызывал неизвестный образ мученика, оставившего исполненный величия крик одиночества среди угрюмых красот горной природы и жестоких нравов обитателей этих суровых мест.
Как-то раз я находился в отряде, в нижнем течении Зеленчука. Само собой, я тут же вспомнил указания этого загадочного Густава Тревельяна.
- Какое сегодня число? - спросил я у одного приятеля.
- Двадцать второе июня, - такой ответ я получил.
Помнишь ли того вечно скучающего прапорщика, который был известен всему правому флангу своей щегольской венгеркой? Он тогда был с нами в отряде.
- Hе желаете проехаться в верховья? - предложил я ему.
- Почему бы и нет? Какая разница, где скучать? - сказал этот чудак.
Мы отправились перед самым светом, захватив с собою одного черноморского казака, Дорофея Калинина, который знал горы и тропы так же хорошо, как знал расположение лавок в своем курене. Казак был матерый, охотник и джигит.
- Знаешь ли ты развалины храма на Зеленчуке? - спросили мы с надеждой.
- Как не знать, - задумчиво проговорил он. - Верст десять отсюдова станет.
Мы ехали по правому берегу и еще до полудня добрались до большой поляны, густо заросшей одичавшими грушами и алычой, на которых неподвижно повисли темные шары остролиста, похожие на круглые гнезда диковинных птиц. Сколько столетий назад покинули люди эти места? Среди листвы, на склоне, в скалах, чернели отверстые дыры рукодельных пещер, служивших некогда кельями аланским монахам. Кое-где угадывались остатки фундаментов и развалины стен, на которых высился храм тяжелой романской архитектуры - того простого древнего стиля, который навечно застыл в Грузии каменной одой первому христианству. Мощные останки - воплощение догмата, символ откровения, скелеты первого проблеска веры, которую мудрый Кавказ бережно принял от неразумной Европы, - щурились на ослепительное солнце узкими, словно щели, вытянутыми проемами окон. Как всегда бывает при виде низверженного временем величия, нам сделалось грустно… Посконин вытащил часы - до полудня оставался один час. Hад нами сгущалась яростная голубизна летнего неба, оттененная черной зеленью ущелья, а в низине с бешеным ревом нес, ворочая гальку, прозрачные холодные волны рассвирепевший Зеленчук. Поставив лошадей в заросли кизила, мы подошли к храму и робко шагнули в его таинственный, щемящий душу полумрак. В нем сохранился и престол, и жертвенник, и даже две иконы, высеченные на камнях. Время истерло святые лики, и только на одном из камней осталось неясное изображение воздвижения Креста. Грустно, грустно наблюдать в прорехе купола синее небо, до боли тоскливо видеть траву, устлавшую плиты дорожки, неровно ушедшие в землю, а на занесенном песком полу церкви - диалектические цвета птичьего помета…