Олег Верещагин - Оруженосец
— Ещё поигогокай, — сказал Гарав по-русски, — а то нас и так не найдут.
Сбрую он сложил в кусты — точнее, просто покидал без особого старания спрятать. Потом стал влезать в доспехи, которые до этого вёз у седла. Лучше уж париться в них, чем застанут в одной коже. Вспомнилось, как Эйнор учил его снаряжаться одной рукой. «Эйнор, мой рыцарь, — подумал Гарав, — как же мне плохо без тебя. Я просто не знаю, что делать и как быть. Я глупый и самонадеянный мальчишка, в котором слишком много от другого мира… холодного и трусливого мира текучих рек из пангейского камня…»
Впрочем, сейчас он всё равно мог только одно: шагать вперёд по тропинке, на которой уже копились ночные тени… хотя наверху, над деревьями, ещё горел долгий летний закат. Гарав помахал коню — и пошёл, не оглядываясь…
…Первая плоская тень возникла, едва за верхушками деревьев растаял последний луч солнца. Гарав посмотрел в ту сторону и сказал:
— Ты будешь первой тварью, что сдохнет сегодня от моей руки.
Он не знал — помогло ли. Но хотя тени копились и копились, а звуки неспешной погони сделались отчётливыми — нападения не было. Гарав усмехнулся на ходу. Да, разум — великая вещь. Там, где обычных зверей инстинкт бросил бы в атаку без раздумий — этим разум подсказывает осторожность. Надолго ли только…
Ещё он подумал, что хорошо бы снять шлем и вытереть лоб. Ночь не принесла прохлады, вместо неё ползла из укромных ложбин туманная духота.
Гарав понял, что эти нападут, когда туман сомкнётся над тропкой. А ещё — что конь, наверное, цел: крик умирающей лошади слышен издалека.
Неожиданно вспомнились слова из прочитанного зимой романа Эко «Имя Розы»: «— За что умрёшь?! — За Христа умру. — Не за Христа умрёшь! — Значит, за себя умру».
«Помолиться, что ли? — подумал Гарав. — Этому… Эру?» Эйнор молился, хотя и говорил, что по вере его предков это почти грех — простому человеку напрямую обращаться к Эру. Но он ведь никогда и ни о чём не просил Вечного. А Фередир и вовсе не молился. Да и Гарав не утруждал себя молитвами… правда, ещё ни разу подбиравшаяся к нему смерть не была такой медленной, спокойной и глупой.
Он засвистел. Подумал спокойно: «Ах, Мэлет, Мэлет, золотая моя мечта, серебряный голос…» И вместо молитвы начал напевать:
Он в мире первом смотрел телевизор,
читал Кастанеду, сушил носки,
Пёс одиночества рвал его горло
тупыми клыками хмельной тоски…
А в мире втором — мотыльки и звёзды хрустели,
как сахар под сапогом…
И смысла не было — не было
ни в том, ни в другом…
Туман начал выползать на тропинку. В нём крались большие тени — уже не плоские, они обрели объём и сверкали парными алыми точками глаз. «Гр-р-раур-р-р…» — послышалось нетерпеливое, и Гарав, остановившись и встав спиной к большому ясеню, поднял арбалет и положил на верхний край щита:
— Подходите, ррррр… — без наигрыша рыкнул он в ответ.
И услышал песню.
Золотая чаша отравленной воды —
Но проклятие уже в крови.
Не спасут от него ни кинжал, ни яд,
Ни слова любви.
Смертную чашу забвенья испей,
Позабудь проклятье прежних дней,
Но не забудь любви моей,
Рианнон, что всех прекраснее,
Рианнон, что всех печальнее,
О Рианнон, что всех несчастнее.
Гарав замер. Замерли и гауры. Казалось, они тоже силятся понять, не чудится ли им это — и в красных глазах появилась удивлённая растерянность. А песня звучала — вроде бы уже ближе по тропе:
Все для тебя — изумруд полей
В лазурной оправе вод,
Белых птиц крыла
И арфы чудесной звон.
Я омою от крови руки твои,
Золотом украшу запястья твои,
Лишь не забудь моей любви,
Рианнон, что всех прекраснее,
Рианнон, что всех печальнее,
О Рианнон, что всех несчастнее.
Гарав затаил дыхание. Он ни разу в жизни не слышал такого голоса. Ни здесь, ни там. Ни у профессиональных певцов, ни у любителей. Голос был красив и полон печали — такой печали, что мальчишка на миг начисто забыл о том, где он и что с ним, — осталась только эта печаль, которая ужасней любого страха, потому что она — вечна.
Пел эльф. Сомнений не было. А ещё через миг Гарав стряхнул наваждение и крикнул:
— Эй, не ходи сюда! Тут гауры, беги!
Конечно, «беги» — это было сказано просто так. Куда от них убежишь. Но не предупредить певца со странным и прекрасным голосом Гарав не мог.
А песня продолжала звучать! Казалось, поющего нисколько не беспокоит посланное ему явно нешуточное предупреждение — и он переживает лишь свою же песню, по сравнению с которой всё вокруг — тень…
Одолел я Мост Срыва и смертный плен,
Одиночество горьких дорог,
Но страшит юной девы,
Забывшей меня, приговор:
Там под камнем в далеком кургане спит
Та, что радостью мою навеки хранит,
Та, что помнила мою любовь:
Рианнон, что всех прекраснее,
Рианнон, что всех печальнее,
О Рианнон, что всех несчастнее.[74]
— Чёрт, — сказал Гарав по-русски. И…
Да что это такое, не может быть?!
Гауров на тропе не было.
Ни единого.
А туман сполз в стороны — и Гарав увидел приближающуюся фигуру, словно бы окутанную серебристым сиянием… с еле заметными алыми искрами.
Мальчишка отставил щит, отложил арбалет и наконец-то стащил шлем. Ночной воздух оказался не таким уж душным — он обмахнул лицо приятной прохладой, Гарав на миг зажмурился от удовольствия… а когда открыл глаза вновь — странный певец стоял в нескольких шагах.
Да, несомненно, это был эльф. Причём какой! Могучий стройный атлет возносился над Гаравом на две головы. Да что там невысокий Гарав — эльф далеко превосходил ростом и высокого Эйнора, да и большинство виденных тут мальчишкой самих же эльфов. Странные серебряные волосы, схваченные тонким обручем красного металла с синим камнем-звездой, водопадами рушились на широкие плечи, укрытые тёмным плащом, сколотым излучающей голубой свет брошью из драгоценного камня. Плащ почти скрывал его фигуру, видны были только рукоять меча (на ней лежала рука в кожаной перчатке с сияющими перстнями) и носки мягких сапог.
Эльф смотрел на человеческого мальчишку сверху вниз внимательными серыми глазами — большими и полными спокойного страдания. Гарав именно так и подумал, зачарованно глядя в них: спокойного страдания. Того, которое стало привычным. Не меньше сделалось — нет. Лишь превратилось в часть жизни. Неотъемлемую, от которой эльфа не избавит и смерть.