Лея Любомирская - Живые и прочие
Как Агнесса, отказавшаяся от помощников, управлялась с телесными нуждами бесчувственного пациента, доктор мог только догадываться. Больной был чист и обстиран, и в доме не ощущалось запаха гниющей плоти. Смущало то, что ландскнехт не приходил в себя, хотя состояние его не напоминало беспамятство — скорее, то был чудесным образом продленный целебный сон. Порой спящий говорил не пробуждаясь — то быстро и невнятно, так что и не разберешь языка, то по-немецки — коряво, с нездешним выговором, а однажды — высоким голосом отрока, отвечающего затверженный урок, — на фландрском. Доктор, в своих скитаниях волей-неволей освоивший пять языков, помимо прочно вбитой в отрочестве латыни, изумился, поняв, что речь идет о красках. «…Плащ Пресвятой Девы надлежит писать лазурью, что… из в пыль растертых синих камней немалой цены. Но если средства… то употребленная в сочетании с белилами сажа, если, конечно, цвет окружения будет подобран точно, дает подобие блеклой синевы…»
«Вот ведь, живописец!» — подумал лекарь, рассматривая лежащую поверх одеяла руку солдата — крупную, худую, с искривленным средним пальцем и на треть срезанным мизинцем.
— Никак услышаны молитвы отца Питера? — усмехнулась Агнесса. — Вечно он охает, что некому алтарь подновить и святой Мартин у него облез совсем, от людей стыдно!
Теофраст осекся было, но решил, что про живописца сказал вслух, забывшись.
В пропиленный лаз вальяжно скользнул черный Густав, осмотрел всех топазовыми глазами, басовито мурлыкнул Агнессе. Та расцвела улыбкой и, укрыв спящего, поспешила в сени, где на холоде стояли крынки с молоком.
Пришел злой февраль, месяц прибыльный для докторов, но тяжелый для болящих. От гнилой лихорадки скончался старый Фридрих, родные и близкие оплакали его, но к доктору никаких претензий не имели. Теофраст в последний раз навестил дом травницы. Раненый давно не нуждался в его заботах, и визит был подиктован причинами щекотливого свойства. Вчера отец Питер, осторожно выбирая слова, попросил его поговорить с пришлым ландскнехтом: нехорошо здоровому мужчине дольше надобного задерживаться у нестарой еще вдовицы. Отец Питер даже готов предоставить солдату кров, пока тот не найдет себе приюта получше.
— Ханс? — Агнесса держала на отлете руки в мыльной пене. — Утром еще ушел. К отцу Питеру вроде бы, а за вещами, сказал, вечером зайду.
Стоило бы поблагодарить и откланяться — видно же, занята хозяйка, но Агнесса уже обтерла руки о передник и милости просила пожаловать. Пришлось сбить снег с сапог, повесить в сенях плащ и шляпу, мимодумно жалея чисто выскобленный пол, пройти к печке в синих дельфтских изразцах.
— Раз уж я добрался до вас, милая Агнесса, так и прикупил бы вашего травничка. Если, конечно, найдется излишек. А пока пост не начался, так и наливки.
— Вишневка у меня почти вышла, а есть вот настойка на девяти травах с медом и перцем — я такую в первый раз ставила. Она только к Рождеству и созрела как надо. Я сейчас белье развешу и вам на пробу по рюмочке налью, и сливянки еще, а вы уж сами выбирайте, что вам больше по нраву.
В ожидании обещанных рюмочек доктор занял дубовое кресло, черный наглец Густав потерся шерстяным боком о сапог, перемахнул через подлокотник и развалился на коленях гостя. Теофраст не возражал, даже погладил мощный загривок.
Раздались голоса, кто-то пришел к знахарке, хлопнула дверь, зашаркали по полу, застучали деревянные подошвы. Густав встрепенулся и пулей слетел на пол. Старая Брюн вошла в комнату, не отряхнув платья от снега, оставляя за собой мокрые грязные следы. Смерила доктора неприязненным взглядом, присела на негнущихся ногах, проскрипела: «Доброго здоровьичка, господин лекарь, приятная встреча!» — и рухнула на низенькую скамеечку у печи кучей сырого темного тряпья. Скинула башмаки, высунула из-под грязной юбки ступни в толстых промокших чулках и впала в блаженное забытье, прижавшись спиною к горячим изразцам. Пока Агнесса во дворе развешивает белье между двумя вишнями, потерпим друг друга, глупо же прямо сейчас вставать и уходить.
Старуха сидела молча, выкатив почти мужской кадык, крупный крючковатый нос торчал из-под оборок грязного чепца. Лекарь присмотрелся — Брюн спала. Даже всхрапнула, слава богу, а то и не понятно — не преставилась ли? Нос заострился, как у трупа. И кожа желтоватая, восковая. Вот сейчас воск подтает, плоть сольется со лба, со впалых щек, исчезнут губы, и мертвец обернется к Теофрасту, ухмыльнувшись оставшимися редкими и длинными зубами. Ухмыльнется и скажет: «Господин лекарь, вставайте, нужда в вас!»
Что за дурацкие мысли? Одно ясно: старуха долго не протянет — совсем уже полуистлевшая она, как жива еще…
— Что, солдатики, ловко вы мамку провели? Под юбками у ведьмы-то тепло? А в огонь не пора? — Дремлющий кадавр поднял голову, и под закрытыми веками Теофраст видит движение зрачков, поворачивающихся к нему, ищущих его по комнате, настигших. Оба глаза, под морщинистой кожей у проклятой ведьмы шевелились оба мертвых глаза!
Брюн наклонилась к дверце печки, седая прядь выбилась из-под чепца, свесилась с голого черепа, и вдруг старуха заскользила вниз, как бескостная кукла. Теофраст рванулся и подхватил ее, потому что ему показалось: если та полыхнет, из-под оболочки нищей попрошайки полезет что-то ужасное, как библейская железная саранча.
Старуха дернулась, проснулась и осклабилась:
— Да вы никак обжиманцы затеяли, господин лекарь? А войдет кто — так я ж девушка незамужняя, жениться придется, — и заперхала, подавившись скабрезным смешком.
— Вы задремали… — смешавшись пробормотал Теофраст.
Она взглянула на него единственным слезящимся глазом, еще раз хихикнула и съежилась под шалью. Как можно было испугаться Старой Брюн?
Потом он часто просыпался по ночам от душного ознобного страха. Во сне мерзкая ведьма заглядывала ему в лицо, кокетливо прикрываясь растопыренными пальцами, а под ее вонючим тряпьем лязгала ржавая кираса с острым килем. И неумолимые глаза старухи прожигали его насквозь.
А наяву Брюн почти и не встречалась. То ли избегала лекаря, то ли слишком слаба была, чтоб тащиться за подаянием через весь Мартенбург. Но в апреле Теофраст увидел ее на площади: под лучами яркого весеннего солнышка старуха сидела, оседлав конскую поилку и залихватски подоткнув подол. Рядом стоял Ханс и что-то быстро зарисовывал на дощечке. Доктор подошел посмотреть. Из путаницы темно-серых штрихов возникал андрогинный пьяный труп на хохочущем коне. Особенно ужасал пронзительный, ищущий взгляд Войны сквозь ветхие, плотно сомкнутые веки.