Лея Любомирская - Живые и прочие
Впрочем, доктору Теофрасту как-то случилось подержать в руках одну инкунабулу. Повод к этому был курьезный: ночной сторож, выйдя на площадь, увидел господина архивариуса в самом неожиданном виде — в полотняной ночной рубахе, белом колпаке да домашних туфлях. Уважаемый доктор Философии, Истории и Права дергал запертую на ночь дверь магистрата, ощупывал, вздыхал и вновь дергал. Бедного лунатика сторож с возможным бережением отвел под руку домой. За обедом весь город повторял сомнительную шуточку цирюльника Якуба, известного острослова. Подстригая с утра бургомистрову бороду, чтоб как у Максимилиана на монете, тот брякнул, что Господь Бог сегодня забыл завести часы. Слыханное ли дело: наш архивариус пришел на службу, а солнце еще не вставало!
Вечером господина архивариуса навестил доктор Теофраст. Присел у камина, поиграл оброненным возле кресла пером — замечательно упругим и еще не заточенным, поговорил о погоде, о слухах про чумное дальнее поветрие, от которого, будем надеяться, город оборонят Господь и Приснодева, а напоследок предложил на пробу новый снотворный травник собственной композиции. Также рекомендовал поменьше есть незрелого сыра, потому что, как известно, продукт сей потворствует лунатизму и душевным недугам. Господин архивариус улыбнулся, притом заметно было, как нелегко дается его лицу это малое усилие, попросил обождать, проскрипел по лестнице, звякнул ключами, вынес небольшой томик в переплете зеленого сукна. Слегка запинаясь и медля расстаться с книжицей, архивариус произнес: «Думаю, вам небезынтересно будет ознакомиться? „О меланхолии и прочих недугах, порожденных разлитием черной желчи“. Особенно хороша глава „О вредных и пагубных суевериях, связывающих душевные помрачения с употреблением кислой и квашеной пищи“. Только прошу вас, любезнейший господин Теофраст, будьте с ней поосторожнее: экземпляр редкий, а может быть, и последний».
Впрочем, уже на третий день господин архивариус посетил господина доктора и, смущаясь, попросил вернуть трактат: душа неспокойна и желчь, знаете ли, разливается.
Эликсир от бессонницы тайный лунатик с благодарностью взял и даже несколько раз возобновлял его запасы, но ни аквавита, протекшая по стеклянному змеевику доктора Теофраста, ни собранные знахаркой Агнессой успокоительные травы не спасают архивариуса от еженощной тревоги, поскольку не бессонница мучает сухопарого книжника, а вновь и вновь приходящий кошмар. Зимний белесый день сочится сквозь разбитые частые стекла в окнах архива. Холодно и тихо, ни звука не доносится снаружи, по ратуше вольготно гуляют сквозняки. В стылом воздухе особенно отчетлив скверный запах пожарища и золы. Каменный пол затоптан и заплеван, но страницы раскрытой на пюпитре городской летописи сияют совершенством выделки пергамента и строгим благородством начертания букв:
С великой скорбью сообщаю, что XX числа XXXX года город наш, Мартенбург, был захвачен и разорен бродячим отрядом ландскнехтов под предводительством некоего Клааса, говорят, что родом из Утрехта. Спаси, Господи, уцелевших и прими в Царствие Свое души погибших горожан…
Далее имена — женские, мужские, детские — тянутся длинным столбцом, за окном спускается вечер, а может, смеркается в глазах архивариуса, но чем более он напрягает зрение, тем глубже сгущается сумрак. Он не может прочитать ни строки, написанной собственной рукой.
Каждый раз из слепой темноты архивариус вырывается с диким желанием схватить мертвую страницу, скомкать, швырнуть в огонь и, вдыхая вонь паленой телячьей кожи и вскипающих чернил, ощутить, как воздух города очищается от пожарной гари и сладковатого тошнотворного смрада. Каждый раз, очнувшись в чистой тихой спальне, архивариус встает и идет в ратушу, не в силах прекратить неспешное и бесстрастное тиканье часов в тайном уголке памяти: тридцать дней, двадцать девять, двадцать восемь…
Когда остается шестнадцать дней, архивариус, перед тем как провалиться в дымный холод, прячет под подушку острый нож-скребок, малую скляницу с чернилами и толику лучшей пемзы.
Этой же ночью он, полуослепший в холодном бреду сожженного Мартенбурга, очень медленно и спокойно начинает выскабливать проклятую страницу. Текст, легко написанный хорошим пером, исчезает без остатка, италийская пемза гладко лощит кожу. Протерев пергамент мелким меловым порошком, господин Иероним оглядывает подобранное с пола перо — уже утратившее остроту, испачканное засохшими чернилами, негодное для тонкой работы. Отбрасывает, спокойно заводит за плечо руку и, коротко вздохнув, выдергивает новое — безупречной белизны и упругости. Неспешно очинив его и опробовав на тыльной стороне ладони, Иероним Хабитус, архивариус города Мартенбурга, не задумываясь пишет:
Месяца декабря сего дня, в год от Рождества Христова… случилась сильная буря, по окончанию оной у городских стен был обнаружен странный человек, утверждающий, что в снежном буране отбился от большого отряда ландскнехтов под командованием некоего Клааса, родом из Утрехта. Самого же отряда не видела ни одна живая душа. Других событий за сей день, по Божьей милости, не произошло.
Теофраст
— Господин лекарь, вставайте, нужда в вас…
Сейчас придется встать. Обнаружить, что кто-то украл комнату, постель, чистую полотняную сорочку, еще вчера пахнувшую утюгом, свечу и книгу, с вечера заложенную полоской сафьяна. Натянуть сапоги, выйти из палатки и опять увидеть его — Херберта Косого, которому тут быть никак невозможно, потому что позавчера еще своими руками зашивал ему скверную рану на брюхе. Света было мало, волосы занавешивали глаза, солдат дергался, и водка во фляге кончалась, а ведь, что бы ни говорил отец Питер, применение аквавиты для промывания ран приносит прекраснейшие результаты: всего-то пять случаев антонова огня за весь поход. Не может быть тут Херберт Косой, потому что трясется в отставшем обозе под плащом, а святой заступник его то ли просит у Господа дать рабу Божьему еще вина попить и девок пощупать, то ли утомился. Не может, а сидит, перекосившись весь, на обозной кляче, в кошеле шарит, глаза прячет. Вот, говорит, господин лекарь, передать просили… На грязной ладони невесомое колечко бледного золота — ребенку впору.
Сейчас надо стащить его с седла, встряхнуть за шиворот и страшным голосом рявкнуть: «Как?»
И он, серея лицом, расскажет…
Черт, ничего он не расскажет, потому что никогда не успевает ничего рассказать, исчезает в небытии, как исчез навсегда, как не было, обоз с ранеными, добычей и Адель. Нет второго кольца, нет вестника, нет путаного рассказа — упала с обрыва, утонула при переправе, сгорела в лихорадке, умерла внезапными родами — какой же большой у нее был живот, когда…