Марина Дяченко - Преемник
Эгерт закричал — боевой клич сообщил его отряду, что предводитель жив и строго спросит с трусов, что победа близка и павших похоронят с почестями; сиюминутный соперник его был подвижен и ловок, а Эгерт спешил, желая разделаться с ним поскорее и прийти на помощь своим людям.
Он спешил и оттого то и дело ошибался; в темноте под ногами путались сплетённые корни, Солль оступался, рычал от злости и атаковал снова. Разбойник, очевидно, обучался фехтованию долго и серьёзно — он был не просто умел, он был техничен, однако его искусству недоставало раскованности, блеска и умения импровизировать, того самого, которым так славился Эгерт Солль. Про себя Эгерт мысленно поправил неудавшуюся комбинацию соперника — и тут же отругал себя за неуместные в бою мысли. Следует уложить юнца и найти в этой каше Сову… Впрочем, с чего он взял, что соперник его — юнец?
Успокоившись, наконец, он подловил руку противника в слишком широком выпаде и, захватив его оружие движением собственного клинка, вырвал неприятельскую шпагу и швырнул себе под ноги. В ту же секунду клинок его оказался у горла противника — и он задал себе запоздалый вопрос: зачем? Он же не собирался пленять юношу, какие пленные в этой схватке, следовало хотя бы ранить его, а лучше…
— Ну какого пса! — раздражённо выкрикнул его обезоруженный противник. — Ну какого…
Шпага в Эгертовой руке стала вдруг тяжелеть, будто наливаясь свинцом. Хрипы и скрежет боя отодвинулись, только стучала в ушах собственная кровь да неправдоподобно низко нависала белая переполовиненная луна; юноша стоял перед ним, и не близость смерти смущала его, а собственный проигрыш, будто дело происходило в тренировочном зале…
— Какого пса, — повторил юноша устало и зло. Прядь волос лежала на его взмокшем лбу, как траурная ленточка.
Эгертова рука наконец не выдержала тяжести и медленно опустилась.
— Конечно, полковник, вы фехтуете лучше, — сказал Луар с ноткой зависти. — Мне так никогда…
Пожав плечами, он наклонился и поднял из-под Эгертовых ног своё оружие. Эгерт не шелохнулся.
Луар снова пожал плечами, повернулся и двинулся в темноту; парализованный, в одночасье растерявший и храбрость и волю Эгерт смотрел, как он вскакивает в седло.
Застучали копыта — Эгертово ухо выхватило этот не самый громкий звук из шума схватки; но и стук копыт скоро затих.
И сразу после этого затих и бой — разбойники отступили, оставив на поле боя несколько убитых неудачников; стражники, потерявшие шестерых, не решились их преследовать — тем более, что команды на то так и не поступило.
Несгибаемый полковник Солль, ещё недавно бестрепетно кидавшийся на голую сталь, казался теперь растерянным и близоруким. От былого бешеного напора не осталось и следа; даже жест, которым он велел отряду возвращаться в город, был как-то смазан и вял.
А жест потребовался потому, что в ночь большой неудачи полковник Солль почему-то лишился голоса.
* * *Мир, в котором жила Тория Солль, всё разительнее отличался от мира прочих людей. Окружавшее её пространство подобно было глазу стрекозы бесконечно дробящееся, распадающееся на фрагменты; время Тории тоже порвалось — дни шли не по порядку, а вразброд, и после ночи наступал сразу вечер, и в ткань настоящего врезалось давно прошедшее. Приходила мать, когда-то замёрзшая в сугробе, оставившая пятилетнюю Торию на руках отца; приходил отец — но редко и ненадолго, она напрасно просила его остаться и утешить… Временами в мире Тории царило безмолвие, и тогда она подолгу отдыхала, глядя в огонь свечи и вспоминая о добром. Но чаще случались затмения и бури, и тогда являлся Фагирра.
Всякий раз после его посещений она звала няньку — а старуха была персонажем её мира, таким же неверным и зыбким, как прочие — и требовала кадку с тёплой водой, а потом долго, тщательно, с болезненным усердием мылась.
Ей казалось, что грязь можно смыть водой. Ей казалось, что водой можно смыть его проклятое семя; она чуть не до крови вымывала всё своё исхудавшее тело, каждую родинку, каждый волосок. Обессилев, она едва выбиралась из кадки, и тогда наступало короткое облегчение.
Луар не приходил никогда. В бреду она баюкала чужих незнакомых детей с неживыми, фарфоровыми глазами.
Иногда в бред её являлся Динар — серьёзный юноша, первый её жених, трагически погибший от руки Солля. Она удивлялась — теперь он тоже годился ей в сыновья, он был почти ровесник Луару; лицо его казалось подёрнутым дымкой — столько лет прошло, она забыла, как он выглядел, точно представлялись только руки с длинными слабыми пальцами, белые кисти, выглядывающие из чёрных манжет…
Динар оборачивался кем-то незнакомым, молодым и злобным, с узким насмешливым ртом — этот тоже был когда-то, но Тория уже не помнила его имени. Равнодушно смотрел Скиталец, и на щеке его был шрам. Видения менялись, перетекали друг в друга, разбегались шариками ртути. Мир Тории Солль пульсировал, как вырванное из груди сердце: ещё есть кровь и ритм, но жизнь понемногу уходит…
Но пришёл день, когда в её мироздание вкралась ошибка.
Несколько дней подряд ей мерещились громкие голоса среди пустого дома; под дверью у неё шептались, и слышались крадущиеся шаги, и отчего-то вспоминалось одно и то же: подмостки посреди двора, белое лицо Эгерта, и вся прежняя жизнь взрывается, как взорвался когда-то во время Осады бочонок с порохом…
Музыкальная шкатулка. Переплетение шестерёнок — и танцующие в прорезях куклы. Танцующие на подмостках люди — лица закрыты масками, Тория смотрит, желая остановить, — ведь через секунду всё рухнет, всё откроется, как удержать время, повернуть вспять, пусть Луару всегда будет пятнадцать лет, а лучше — десять, а лучше — пять…
Зелёные травяные пятна на коленях замшевых штанишек. Вот оно застывший мир, в котором сын не растёт. Никто никогда не узнает, чей он сын… И она, Тория, не догадается. И его сапожки всегда будут впору, и в прорезь сандалии не высунется розовый, дерзко подросший палец…
Застывший мир лопнул, как стакан. Звонкий и напористый голос, разрушающий гармонию. Ибо её видения не чужды гармонии, она привыкла жить внутри стеклянного шара, похожего одновременно на глаз стрекозы…
Чужой голос. В её жизни поселилось теперь раздражение — мелкое и неудобное, как камушек в ботинке. Но нет сил вытряхнуть острый осколок; выйти из комнаты значит окончательно разорвать плёнку забытья, нарушить с трудом обретённое равновесие.
Тория страшилась новой боли. Её обманчивый покой походил скорее на смерть, на забальзамированный труп — только теперь действие бальзама закончилось, и её мёртвое спокойствие разлагалось само собой, как то и положено всякой мертвечине…