Ника Ракитина - ГОНИТВА
Гайли плюхнулась на полок, почесала левой пяткой правое колено:
– Ничего себе повод для грусти! Обуты, одеты, и нос в табаке. Когда половина наших с дедовскими пулгаками да ножами охотничьими. И немцы забегали, точно коты угорелые… две роты пехотинцев против нас выслали, – подмигнула раскосым глазом: – Плохо разве?
– А разве хорошо? Мы, как пальцы отрубленной руки – то сжимаемся в кулак, то разжимаемся, скитаемся по лесам, залезаем все глубже и глубже в пущу, уходя от погони. Я уже и представить себе не могу, что есть другая жизнь… ресторации, крахмальные салфетки, выезды с колокольцами…
Франциска ссутулилась. Заморгала, стараясь не плакать.
– Братья меня в Вильне к Дюма водили, там двойная дверь, и шума с улицы не слышно. Дубовые панели, льняные занавески в клеточку, бело-голубые скатерти и салфетки, живые цветы, и солнце играет на хрустале. Мне кресло придвигают, а рядом панно – еллинская дева с вазой. Ваза просто светится от виноградных гроздьев, персиков, гранатов… И тут девушка в крахмальном фартучке и наколке такую же вазу несет. А еще… – Франя задумалась, ероша овчины, – вот как на адвент[55] в сумерках выходим за ксендзом из костела. На небе мелкие звезды, иней такой же сеется, на мне ротонда из голубоватого соболя, на каждой ворсинке из инея серебро, в руке свечка горит… Вокруг верники с такими же свечками, а позади костельные двери с узором кованым. И такая тишина… Вроде зима, а на душе тепло.
Езус-дитятко, тебя ожидаю,
Тихо шепчу в небес синеву.
Свет поднебесный тебя окликает,
Сердцем горячим тебя зову …[56]
– пропела паненка тоненько и очень чисто. – Или я глупости говорю?
Гайли улыбнулась, тоже напела:
Ночка цiхая зарыста суд-часiна
Нарадзiла Дзева чыста Бога-Сына…
Не глупости, – сказала тихо и веско. – Это тоже Узор. Искаженный, войной покалеченный. Но если бы памяти о мире с нами не было – то что тогда защищать? Самое яркое, что я помню – Божья Матерь Остробрамская. День вроде никакой, серенький, но выские окна над воротами распахнуты, и икона горит чистым золотом.
Тихая ночь, святая ночь,
в край Родной приходи…
– легким шепотом пришло из углов. Франя, пискнув, прижалась к Гайли.
– Кто здесь?
Слабое эхо – и тишина.
– Не надо бояться, – Гайли, как давеча Франя, подобрала ноги, завернулась в кожушок, глядя на мерцающий в печи огонь. – Злой такого не споет.
Цавнцигеровна отстранилась, затрепетала рыжими ресницами:
– Я и не боюсь! Я уже многое видела. Мне кажется иногда, что я прожила сто лет. Только ты не смейся…
– Я не смеюсь.
– Тогда скажи мне. Вот ты гонец, ты должна знать. Имею ли я право любить человека обрученного? Человека, что любит свою невесту? Зная, что своей любовью причиню ему боль…
– Франя…
– Была такая королева Хуана, – зашептала девушка себе в колени, – ее возлюбленный муж умер, а она все никак не давала его похоронить, всюду возила с собой его тело, за что была прозвана Безумной. Так вот я, как та гишпанская королева, возила с собой тело чужого жениха. Правда, он не умер, он спит. А теперь я здесь, а он в Вильне, и я все себя уговариваю… – она вскинула кудлатую голову и почти выкрикнула: – Но когда любишь безнадежно, все же не стоит выпрашивать взаимности. Даже когда есть надежда получить. Любовь всегда должна быть сильной. Всегда!!
Гайли с досадой дернула сдавивший шею зеленый ружанец:
– Пан Бог в людях не разберется, а ты с меня ответа требуешь…
Яхонт, выпав из гнилой оправы, закатился под полок. Толстушка радостно ойкнула, хватаясь за щеки:
– Это ты!… Ты в Краславку прошлым августом камешки кидала? – заулыбалась. – А то все думаю-думаю, откуда тебя знаю, а вспомнить не могу… Да, – Франя сбила нагар с лучинки, в поярчевшем свете снизу вверх заглянула подружке в лицо, – и на медальоне. Не ты, конечно, но похожа. Очень!
– На каком медальоне? – вдруг охрипнув, спросила Гайли.
– Писателя, – заморгала панна Цванцигер. – Из Блау. У него еще имя такое смешное…
И морозом, продирающим кожу:
"Генрих… Айзенвальд".
Лейтава, Строчицы, 1831, апрель
Хутор стоял на холме, на семи ветрах. Воротами кланялся речушке с мягким названием Узейка да трем озерцам, поросшим мясистыми листьями кувшинок, задом – окунался в рощу диковинного манчжурского ореха и раек, цветущих по весне цыгановатой розовой кипенью. Роща эта медленно и почти незаметно переходила в Крейвенскую пущу.
Построен хутор был "покоем", копирующим старинные укрепления. Просторный квадрат двора с одной стороны замыкал вытянутый дом под крышей из дранки, с мезонином и галереей, подпертой точеными столбами, с двух других – службы и мастерские из толстых почерневших от времени бревен. С четвертой в бревенчатый тын врезаны были ворота из дубовых плах. Сверху навес, сбоку калитка.
Хутор назывался Строчицы и принадлежал чете Ковальских, доставшись от тетки по наследству. Пан Ковальский, знаменитый ковенский врач, переехал сюда вместе с супругой по деликатным причинам. Поскольку другого доктора в округе не было, да и специалистом пан Йозеф слыл отменным, скоро и здесь у него появилась обширная практика и немалый доход. Кто не мог платить деньгами – платил натурой: яйцами, молоком. Так что хозяйства можно было вовсе не держать. Благодарные родственники и сами исцеленные быстро привели в порядок службы и заброшенный дом, оштукатурили, побелили стены, выкрасили в яркий голубой цвет ставни и разрисовали их "золотыми шарами". Как-то незаметно в хлеву замычала корова, захрюкали свинки, куры пошли бродить по двору и рыться в клумбах к досаде пани Каролины, оказавшейся неплохой садовницей. Именно ее стараниями за низким штакетником под стенами дома буйно цвела сирень, начинали распускаться шпалерные розы и шиповник, а под их густыми ветвями тянулись кверху пестрые тюльпаны и синие и желтые ирисы, которые здесь любовно назывались "касатиками". Созерцая эту идиллию, трудно было поверить, что на хуторе расположился штаб Кароля Залусскего, принявшего на себя управление уездом Крейво и чин генерала повстанческих войск Лейтавы.
Был тезка хозяйки дома личностью в своем роде замечательной. Побочный сын старого герцога Урма ун Блау и панны Гонораты Залусскей, законной супруги посла Лейтавского в Блаунфельде, считался он тем не менее патриотом и среди шляхты был весьма популярен. Пока Лейтавский Головной Комитет обсуждал в Вильне, как и когда устраивать восстание, пан Кароль воевал. И замашки великого пана и уездного начальника ему охотно прощали.