Урсула Ле Гуин - Растерянный рай
К первой своей печали Синь подошла со всем юношеским пылом и страстью. Она ходила как шальная. Какие-то участки ее сознания, похоже, повредились навсегда. Синь с такой силой возненавидела ангелов, уведших у нее Розу, что начала подумывать – не правы ли старшие кипры: людей другого происхождения понять невозможно, не стоит и пытаться. Они – другие. Лучше держаться от них подальше. Держись своих. Держись середины. Держись пути.
Даже Яо, устав от проповедующих благодать коллег из лаборатории, цитировал Длинноухого Старца: «О чем говорят – не знают. О чем знают – не говорят».[1]
Дураки
– А вы, значит, знаете? – поинтересовался Луис, когда она повторила ему эту строку. – Вы, кипры?
– Нет. Никто не знает. Просто не люблю проповедей!
– А многие любят, – ответил Луис. – Любят проповедовать и слушать проповеди. Всякие люди бывают.
Только не мы, подумала Синь, но промолчала – Луис, в конце концов, не китайского происхождения.
– Не надо изображать лицом стену, – заметил Луис, – только потому, что оно у тебя плоское.
– У меня не плоское лицо. Это вообще расизм.
– Да-да. Великая Китайская стена. Кончай, Синь. Это же я, Гибридный Луис.
– Ты не больше полукровка, чем я.
– Куда больше.
– Ты мне скажи, что Джаэль китаянка! – ухмыльнулась она.
– Нет, чистая сепра. Но моя биомать полуевропейка, полуиндуска, а отец – по четверти южноамериканской крови, африканской и половина японской, если я ничего не путаю – что бы это все ни значило. У меня, выходит, и вовсе происхождения нет, одни предки. А ты! Ты похожа на Яо и свою бабку, ты говоришь, как они, ты от них китайскому научилась, ты выросла среди сородичей и сейчас занимаешься тем же старым кипровским отторжением варваров. Ты происходишь от самых больших расистов в истории.
– Неправда! Японцы… европейцы… севамериканцы..
Они еще немного поспорили по-дружески на основании смутных данных и сошлись на том, что все на Дичу были расисты, а также сексисты, классисты и маньяки, повернутые на деньгах, – непонятном, но неотъемлемом элементе всех исторических событий. Отсюда их занесло в экономику, которую они добросовестно пытались понять на уроках истории, и наговорили еще немного глупостей о деньгах.
Если каждый имеет доступ к тем же продуктам, одежде, мебели, инструментам, образованию, информации, работе и власти, если копить бесполезно, потому что все нужное можно получить в любой момент, если азартные игры – пустое времяпрепровождение, потому что нечего проигрывать, и богатство и бедность равно стали метафорами – «богатство чувств» и «нищета духа», – как можно понять значение денег?
– Все-таки они были ужасные болваны, – заметила Синь, озвучив ту ересь, которую придумывают рано или поздно все умненькие молодые люди.
– И мы такие же, – ответил Луис – может, правду, а может, нет.
– Ох, Луис, – проговорила Синь с глубоким, тяжелым вздохом, глядя на фреску на стене школьной закусочной – сейчас ее покрывал абстрактный узор розовых и золотых разводов. – Не знаю, что бы я без тебя делала.
– Была бы ужасной дурой.
Синь кивнула.
4-Нова Эд
Луис не оправдывал ожиданий отца. И оба это знали. 4-Нова Эд был незлым мужчиной, чье существование вращалось целиком и полностью вокруг гениталий. По преимуществу его интересовали стимуляция и разрядка оных, но и о размножении забывать не следовало. Он хотел, чтобы сын пронес в будущее его гены и его имя. Он только рад был помочь зачатию любой женщине, что просила его об этом, и помогал так трижды, но ту, кто выносит его отцовского сына, искал долго и старательно. Он выучил чуть ли не наизусть несколько таблиц соответствия и генетических сочетаний, хотя чтение не относилось к числу его любимых занятий, и когда решил наконец, что цель достигнута, удостоверился, что носительница согласна скорректировать пол. «Будь их двое, я бы согласился на девочку, но раз один – пусть уж мальчик, лады?»
– Хочешь сына? Будет тебе сын, – ответила 4-Сандстром Лакшми и выносила ему сына.
Женщина она была энергичная, активная, и беременность стала для нее настолько утомительным и неприятным опытом, что повторять его она не стала.
– Это все твои красивые карие глаза, Эд, чтоб им провалиться, – бросила она. – И больше никогда! Вот он. Целиком твой.
Порой Лакшми заглядывала в жилпространство 4-5-Нова, всякий раз притаскивая Луису игрушку, которая очень понравилась бы ему год назад или лет через пять. После этого они с Эдом занимались, по ее выражению, «мемориальным сексом», после чего Лакшми заявляла: «И каким местом я только думала? Нет уж, больше никогда. Но он-то в порядке, да?»
– Малыш замечательный! – отвечал на это отец громогласно, но без особого убеждения. – Твои мозги, и мой слив.
Лакшми работала в центральной рубке связи, а Эд был физиотерапевтом – неплохим, по его же словам, но его пальцы были умнее головы. «Поэтому я такой хороший любовник», – объяснял он партнершам и был прав. А еще он был хорошим отцом. Он знал, как держать и обихаживать малыша, и любил это занятие. Он не испытывал перед младенцем священного, отчуждающего трепета, который парализует менее мужественных. Хрупкость и сила крохотного тельца восхищали его. Он любил Луиса как плоть от плоти своей, сердечно и счастливо, первые пару лет, и до конца своей жизни – несколько менее счастливо. С течением лет восторги отцовства блекли и скрывались под гнетом обид.
Ребенок оказался наделен характером и волей. Он никогда не сдавался и ничего не сносил. Колики его продолжались вечно. Каждый зуб становился мучением. Он хрипел. Он научился говорить прежде, чем встал на ноги. К трем годам он болтал так бойко, что у Эда только челюсть отпадала. «Ты мне хитро не заворачивай!» – твердил он сыну. Луис разочаровывал отца, и Эд стыдился своего разочарования. Он-то хотел вырастить товарища, свое отражение, мальчишку, которого можно научить играть в теннис – Эд шесть лет подряд выходил в чемпионы второй чети по теннису.
Луис добросовестно выучился махать ракеткой – без особого, правда, успеха – и пытался научить отца игре слов под названием «грамматика», от которой у Эда шарики за ролики заходили. В школе он учился на «отлично», и Эд старался им гордиться. Вместо того чтобы бегать по залу со стадом одногодок, Луис приходил домой, всегда с этой кипровской девчонкой Лю Синь, и они часами тихонько играли, запершись. Эд, конечно, подглядывал, но ничего предосудительного они не делали – все, что и другие дети, – но Эд порадовался, когда они доросли до одежды. В шортах и майках они походили на маленьких взрослых. В детской наготе было что-то увертливое, уклончивое, загадочное.