Елена Хаецкая - Падение Софии (русский роман)
— А он хитрец, этот Свинчаткин, а?
— Хитрец? — Витольд едва не рассмеялся. — Да он виртуоз! И никого не убил, даже не ранил.
— Вы как будто восхищаетесь этим типом. — Почему-то я вдруг почувствовал себя обиженным.
— Разумеется. — Витольд пожал плечами. — А вы разве нет?
— Нет, — отрезал я. — Романтические разбойники меня не привлекают. Я не барышня и не читаю романов.
— Я тоже не читаю романов, — заметил Витольд. — И тоже, смею вас заверить, не барышня… Я ответил на ваши вопросы, Трофим Васильевич?
— Вполне, — сказал я.
Витольд поклонился и быстро ушел, а я допил кофе и, запасшись пледом, сигарой и книгой, выбрался на галерею, где и расположился с большим удовольствием.
Глава третья
Скоро я свел знакомство со всеми соседями своего круга. Большую помощь в этом оказал мне Витольд: он перечислил мне дома, куда следует непременно нанести визит, причем в порядке очередности.
Итак, для начала я побывал у Николая Григорьевича Скарятина, самого родовитого и старинного здешнего землевладельца, очень и очень обедневшего по сравнению с былыми временами, но до сих пор наиболее уважаемого.
Он обитал в деревянном трехэтажном здании на главной улице поселения Лембасово, окнами фасада выходящем прямо на шоссейную дорогу. Шесть пирамидальных голубых елей произрастали перед домом, символизируя своего рода сад. Сам дом был довольно облуплен, что, впрочем, в наших краях не является свидетельством запущенности: достаточно один раз не покрасить стену вовремя, и вот уже климат получает возможность произвести свои разрушения.
Колонны, пухлые ангелочки с гирляндами и Богиня Разума в развевающихся античных одеждах, оставляющих обнаженной ее могучую грудь, — все это было нарисовано на плоском, обшитом досками фасаде. Искусные переходы белого в серый и черный придавали объемность изображению, так что, можно сказать, дом Скарятина украшали своего рода «барельефы».
Торопясь вступить в наследство, я не озаботился в Петербурге напечатанием моих визитных карточек. Это поставило меня в затруднительное положение, из которого я вышел, написав краткое послание и передав его с лакеем хозяину дома.
Лакей имел вид всклокоченного мужика, только что вернувшегося, например, с сенокоса. На нем были грубая рубаха, овчинная жилетка, потертая и потная, и штаны с заплатами на коленях. Со мной он разговаривал весьма неприветливо:
— Что угодно?
— Я новый владелец «Осинок»; пришел познакомиться с господами. Не угодно ли им будет принять меня?
С этими краткими словами я протянул лакею письмо, написанное загодя на листке хозяйственной бумаги. Лакей с сомнением взял листок черными, узловатыми пальцами. Не прибавив больше ни слова, он удалился, а я остался в просторной и пустой прихожей, где синеватым, мертвенным светом горели очень яркие лампы, очевидно, похищенные из какого-то учреждения.
Скоро лакей явился опять и с лестницы, не снисходя спуститься ко мне в прихожую, произнес:
— Господа примут на втором этаже.
Я поднялся вслед за ним и очутился в просторной комнате, которая, как и прихожая, поражала почти полным отсутствием мебели. Несколько картин и гобеленов, заключенных в рамки, пытались скрасить необитаемость стен. Картины были по преимуществу посвящены жизни моллюсков в доисторическую эпоху, когда папоротники еще не утратили своего права именоваться деревьями. Тщательность, с которой были нарисованы эти странные создания, говорила, скорее, о руке ученого, нежели художника.
Г-н Скарятин и его дочь ожидали меня, сидя в креслах возле окна. Я не мог разглядеть их лиц и остановился с неопределенной улыбкой у порога.
Скарятин тотчас поднялся ко мне навстречу и заранее протянул руку.
— Рад приветствовать вас в наших краях, Тимофей… э…
— Трофим Васильевич, папа, — вмешалась дочь и пошевелилась в креслах.
Я поклонился в ее сторону и ответил на рукопожатие сильно покрасневшего Скарятина.
— Прошу прощения, — пробормотал он.
— Это ничего, — утешил его я.
Он проводил меня к окну, где я предстал перед дамой.
— Моя дочь, Анна Николаевна, — представил Скарятин. — Ученая девица.
Анна Николаевна подняла лицо и посмотрела на меня с улыбкой, а затем, не вставая, протянула мне руку для поцелуя. Рука у нее была шершавая, с твердыми мозолями.
— Я занимаюсь греблей, — пояснила она, предупреждая мой возможный вопрос. — Но главное мое увлечение — палеонтология. Вам, конечно, известно, что мы находимся на дне древнего, давно высохшего моря?
— Ни о чем подобном мне не доводилось слышать, — заверил ее я светским тоном.
Я знал, что для ученых нет ничего приятнее, чем получить возможность просветить очередного профана, и надеялся подобным способом завоевать расположение Анны Николаевны.
Анна Николаевна была, судя по ее виду, лет тридцати с небольшим. У нее было приятное круглое лицо с выраженными скулами и ямочками в углах рта, светлые волосы неопределенного оттенка, остриженные кружком. Сбоку она носила заколку, украшенную парой блестящих красных камушков, возможно, рубинов. На ней было изящное домашнее платье, отороченное по рукавам и подолу легким мехом.
Николай Григорьевич чертами лица очень напоминал дочь и одет был подобным же образом, то есть в халат с мехом на рукавах. Однако у Анны Николаевны я заметил в выражении глаз много твердой воли, в то время как Николай Григорьевич представлялся человеком мягким, настоящим подкаблучником. За отсутствием супруги он теперь покорялся дочери.
— Вы, конечно, уже обратили внимание на картины, — продолжала Анна Николаевна, глядя на меня ласково, как на несмышленыша. — Это моя работа.
— Неужели? — пробормотал я.
— Я старалась воссоздать не только внешний облик, но и образ жизни этих загадочных существ, которые обитали в наших краях задолго до нашего появления. Считайте мою работу простой данью уважения к нашим предшественникам.
Я не знал, что на это можно сказать, и потому просто поклонился.
Анна Николаевна, смеясь, повернулась к отцу:
— Правда же, он прелесть, папа? Мы должны пригласить его в театр.
— Да, — спохватился Николай Григорьевич, — разумеется. Вы любите театр, Трифон… э…
— Трофим, папа. Трофим Васильевич, — поправила дочь строгим тоном.
Бедный Николай Григорьевич выглядел таким сконфуженным, что я готов был согласиться и на «Трифона», и на «Тимофея», и на «Терентия», лишь бы только утешить его.
— Разумеется, Николай Григорьевич, — сказал я. — Кто же не любит театра?