Рик Янси - Ученик монстролога
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«его услуги мне необходимы»
Прервавшись всего лишь дважды: один раз — чтобы выпить чашку чаю около трех часов ночи и один — чтобы облегчиться около четырех часов, монстролог работал всю ночь и большую часть следующего дня, хотя уже не с таким поспешным остервенением, с каким он извлекал омерзительную тварь, разраставшуюся внутри трупа девушки.
— По истечении полного срока, — объяснял он мне сухим, лекторским голосом, и этот официальный тон как-то смягчал ужас того, о чем он говорил, — набравший силу зародыш Антропофага вырывается из околоплодной среды и немедленно начинает кормиться телом, приютившим его, — до тех пор, пока не останется ничего, кроме костей. Но и их он просверливает с помощью иглоподобных зубов — чтобы высосать богатый питательными веществами костный мозг. В отличие от Homo Sapiens, Уилл Генри, зубы у Антропофагов развиваются в первую очередь — раньше, чем все остальное.
Тем временем мы не без усилий разделили два тела. Монстр всадил в жертву абсолютно все свои двухдюймовые ногти до основания. Доктор вытаскивал каждый негнущийся палец по одному, используя долото как лом.
— Обрати внимание, как заточены его ногти, — подчеркнул он, — как крюк для охоты на кита или передние лапки жука-богомола. Потрогай кончик, Уилл Генри, — осторожно! Он острый, как шприц, и твердый, как алмаз. Жители тех мест, где обитают Антропофаги, используют их ногти в качестве иголок и наконечников для стрел.
Он снял, наконец, тяжелую лапу с груди девушки.
— Они могут быть крупнее обычного человека на полтора фута. Смотри, какая у него ладонь.
Доктор положил свою ладонь на лапу монстра, запястье к запястью. Рука Доктора выглядела, как детская ладошка, приложенная ко взрослой.
— Подобно льву, он использует когти и привычный вид атаки, но, в отличие от других млекопитающих хищников, он не стремится убить добычу, прежде чем съесть ее. Скорее, подобно акуле или насекомому, Антропофаг предпочитает живую плоть.
От нас обоих потребовалось большое усилие, чтобы отцепить ноги существа от девушки. Немного запыхавшись, Доктор сказал:
— У них самые большие среди приматов ахиллесовы сухожилия, которые дают им возможность передвигаться огромными прыжками, вплоть до сорока футов… обрати внимание на тяжелую мускулатуру трицепсов и четырехглавой мышцы… осторожнее сейчас, Уилл Генри, или он скатится на нас.
Доктор отправил меня освободить место на рабочем столе. Уортроп взялся за плечи монстра, я — за ноги, и вместе мы высвободили труп девушки. Она была такой легкой — весила не больше птички. Доктор сложил ей руки на груди и прикрыл плащом ее оскверненный торс.
— Подготовь чистую простыню, Уилл Генри, — скомандовал он и затем укрыл ее. Мы постояли немного над прикрытым теперь телом. Ни он, ни я не разговаривали.
Наконец, он вздохнул:
— Ладно, теперь она освободилась от этого. Если здесь уместно слово «милосердие», Уилл Генри, то я скажу: одно хорошо — она не страдала. Она не страдала…
Он хлопнул в ладоши и повернулся; его меланхолия рассеялась на глазах, как только он направился к лабораторному столу, сгорая от нетерпения продолжить знакомство с Антропофагом. Мы передвинули его в центр стола и перевернули на спину. Черные глаза без век на плечах монстра, его многочисленные острые клыки в глубокой распахнутой пасти — все это больше всего напоминало акулу. Кожа у него тоже была бледной, словно брюхо акулы, и я впервые заметил, что это чудище — совершенно безволосое, что усиливало кошмарное сходство.
— Как и львы, Антропофаги — ночные охотники и способны видеть в темноте, — сказал Доктор, словно читая мои мысли. — Вот откуда слишком большие глаза и полное отсутствие меланина в верхних кожных покровах. Так же, как пантеры, львы, дикие собаки и волки, эти твари — общинные охотники.
— Общинные, сэр?
— Они охотятся стаями.
Он пощелкал пальцами — этот жест означал, что ему нужен новый скальпель.
Началось настоящее глубокое вскрытие. Пока он кромсал чудище, я был занят тем, что писал под его диктовку или подавал инструменты. Я метался от стола к шкафу и обратно к столу, заполнял пустые банки для образцов формальдегидом, в который Доктор погружал органы. Вот он достал один глаз, за ним потянулась перекрученная веревочка нерва. Затем Уортроп вскрыл грудную клетку, как раз прямо над плотоядно распахнутым ртом, используя распорки для ребер, чтобы влезть руками в образовавшееся отверстие и извлечь печень, селезенку, сердце и легкие — серовато-белые и продолговатые, словно спущенные футбольные мячи. Все это время он не прекращал свою лекцию, прерываясь время от времени, чтобы продиктовать измерения и описать состояние некоторых органов.
— Нехватка фолликул, любопытно. Это еще не описано в научной литературе… размер глаза девять и семь сантиметра на семь и три… возможно, это объясняется их естественной средой обитания… Они не эволюционируют в умеренном климате.
Он сделал надрез, погрузил обе руки в образовавшуюся щель и вытащил наружу мозг. Он был меньше, чем я ожидал, размером с апельсин. Доктор положил его на весы, и я сделал запись в маленьком блокноте.
«Ну, — подумал я, — по крайней мере, хоть это хорошо. С таким маленьким мозгом они, вероятно, не так уж умны».
И снова, словно он был способен читать мои мысли, Доктор сказал:
— Сознание у них развито на уровне двухлетнего ребенка, Уилл Генри. Что-то между приматом и шимпанзе. Хотя у них нет языка, они могут общаться с помощью хрюканья, мычания и жестов, чем очень напоминают своих собратьев — приматов, хотя общаются они с куда менее добрыми намерениями.
Я подавил зевок. Нет, мне не было скучно; я просто валился с ног от усталости. Солнце давно уже встало, но в этой комнате без окон, пропитанной смертью и кислотным зловонием химикатов, все еще стояла бесконечная ночь.
Доктор, однако, не выказывал никаких признаков усталости. Я уже видел его и раньше в таком состоянии, когда его охватывала лихорадка работы. Он очень мало ел, спал еще меньше, вся сила и мощь его способности концентрироваться, вся суть его существа, его интеллект, который превосходил умственные способности и знания всех встреченных мной когда-либо людей, — все было направлено на ту задачу, которую он сейчас решал. Бывало, проходили дни, неделя, две недели — а он не брился, не принимал ванну. Он не мог выкроить даже минуты, чтобы причесаться или сменить рубашку, пока, от нехватки пищи и сна, он не начинал напоминать одного из своих исследуемых чудищ: красные глаза, глубоко запавшие в почерневшие круги глазниц, лицо пепельного цвета, одежда, неровно обвисшая на истощенном каркасе тела. Но неизбежно, как ночь сменяет день, огонь его страсти испепелял его сознание и тело, и он, бывало, падал в кровать замертво, словно сраженный тропической лихорадкой, безразличный, болезненно реагирующий на все, — и тем дольше и мучительнее была его депрессия, чем интенсивнее было вдохновение, предшествовавшее ей. Весь день и глубоко за полночь я то и дело носился вверх-вниз по лестнице, таская ему поесть, попить, еще одно одеяло… Я выставлял за порог посетителей («Доктор болен и пока никого не принимает»). Я часами просиживал у его постели, слушая, как он оплакивает свою судьбу: он работает впустую. Пройдет сто лет, прежде чем хоть кто-то вспомнит его имя, осознает его достижения, восхвалит его труды. Я пытался, как мог, утешить его, уверяя, что придет день, когда его имя будут произносить наравне с именем Дарвина. Но эти детские попытки поддержать его часто презрительно прерывались словами: «Да ты же еще мальчишка. Что ты вообще понимаешь?» — отвечал он, отворачивая от меня голову на подушке. В другое время он, бывало, брал меня за руку, притягивал к себе, заглядывал глубоко в глаза и напряженно шептал, пугая меня: «Ты! Ты, Уилл Генри — вот кто обязан продолжить мое дело. У меня нет семьи и никогда не будет. Ты должен стать памятью обо мне, моей памятью! Ты должен взять на себя груз моего наследия! Обещай, что все это не напрасно?! Ну?!»