Ледобой. Зов (СИ) - Козаев Азамат Владимирович
Из горенки, где лежали недобитки, Стюженя вывели под руки — ходил ещё неважнецки, ноги подкашивались.
— Клобук потом снимешь, сразу не стаскивай. Кто войдёт парням не сказал, незачем пугать прежде времени. Уверен?
— Уверен только в том, что женат на Верне, — Сивый усмехнулся. — Ты гляди, струп на щеке заживает. Уже закрылся, зубов не видать.
— Я с тобой потом поговорю, — пообещал старик и многозначительно погрозил пальцем. — Ты мне всё выложишь, как на духу.
— Будет дух, будет жизнь, — подмигнул Безрод, замотался в клобук, подхватил свой походный мешок, скользнул в горенку.
Парни лежали по лавкам, глядели на дверь равнодушным, полубезумным взглядом, рты раскрыты, щёки ввалились, глаза запали, носы заострились, хотя оба, как будто, курносы. И пахло в горенке Стюженя затхлостью, бессилием, безнадёгой и отчаянием. Вот вливают в глотку телячье варево горшками, и хоть бы хны — облезает с тебя мясцо, ровно шкура с обгоревшего на солнце. Будто вытапливают над невидимым пламенем в невидимую сковороду, и тает плоть невидимыми каплями и неслышно шкворчит. Так незаметно и пересечёшь незаметную грань, и на этом свете твой уход тоже останется не замечен.
— Клёст, Рыбалёк, эй, — позвал Безрод и пальцами пощёлкал от двери.
Лениво перевели взгляд, лениво вдохнули — грудь на вдохе лениво поднялась — лениво сморгнули, но даже лениво в глазах ничто не колыхнулось. Сивый ждал мгновение-другое, затем усмехнулся.
— Конечно-конечно, клобук сниму не сразу. Незачем парней пугать, — в правой руке походный мешок, а левой взялся за тканину на голове, пошёл мотать витки в обратку. — Разве я душегуб?
Швырнул клобук в угол, подошёл к ближайшем хворому, навис над Клестом, ровно безжалостная неумолимость — парень от чего бежал, к тому и пришёл — медвежьей хваткой склещевал плечо, тряхнул.
— Подъём, храбрец! Не спи в дозоре, замерзнешь!
Вот сунешь в горшок с густющей сметаной ложку, да начнешь лениво крутить по солнцу, скрести череном по краю, сначала ничего не увидишь — ровна и выглажена сметанная гладь, ничто не волнуется и не колышется — но если ворочать всё быстрее и быстрее, откуда-то снизу, как будто исподволь, к верху вытянется воронка и сомнёт, погребёт, затрёт ленивую покойность, уже подёрнутую заветренной коркой.
— Подъём, боец! — Сивый безжалостно «ворошил» ложкой, и где-то внизу, на самом донце синих глаз, наверное, там, где придавленная болезненным равнодушием, покоится в спячке душа — закручивалась воронка, вытягивалась в рост, подбиралась к глазам.
Ну да, воронка. Ну да, подняло всю муть со дна: вон взгляд сделался живее, колышутся там жуткие тени, ровно в тумане, а не орёт он от ужаса только потому, что громадная ладонь легла на уста, замкнула рот. Носом дыши, носом. А воронка делается шире, а взгляд становится мутнее, а рот под ладонью хочется открыться шире, да куда там.
— Сделаешь то, что скажу, уйдёшь живым, — Безрод мало не в глаза Клёста нырнул, дал облизать себя взглядом, каждый рубец, каждую морщину, зубы оскалил для пущего, разве что прямо в глаза не смотрел — Моргни, если понял.
Моргнул. Безрод едва не рассмеялся. По своему обыкновению, разумеется — ну там уголок губ подёрнешь, сощуришься, сопнёшь носом. Больной смежил веки, размежил, как будто моргнул, и, кажется, открыл глаза до предела, но нет — тянет веки дальше и дальше. Уже глаза сделались так широки, что вот-вот через ресницы перельются, ровно вода через край горшка. В ладонь едва ощутимо толкнулся горячий выдох, будто в дверь кто робко постучал. Сивый зловеще ухмыльнулся.
— Руку уберу, но орать не вздумай.
Клёст слабо кивнул.
— Как… ты… здесь?
— Хм, соображаешь. Понимаешь, где лежишь, помнишь, кто я.
— Чего… хочешь?
— Выпьем, закусим.
— Вы… за…?
— Да, — Безрод полез в мешок. — Нас как раз трое.
Глава 20
Перед теремом Отвады в привычное уже обыкновение завелась толпишка. Пока не бесчинствуют, молчат, и даже не то чтобы стоят постоянно. Постоят… отойдут, соберутся другие, но общим — полный недовольства взгляд, междусобойный горячий шепоток и брови у всех сборщиков хмуро сомкнуты, да взгляды жарки: огнями плюются, ещё малость, ворота подпалят, а следом и камни полетят.
— Стоят, — буркнул Отвада из тени дверного проёма на втором уровне.
— Стоят, — кивнул Прям. — В иноземном конце и дня площадь не пустует, золота на три молельных дома собрали. Болтают, уже везут.
— Кого везут?
— Якобы того, кого от мора исцелили.
— Три молельных дома, говоришь… — Отвада горько усмехнулся, — Значит, втихаря бояре ещё на десять ввалили. Мразота.
— Пока молчат, — Прям показал на ворота, — но скоро языки развяжутся. Мор подбирается. Не найдём избавления — к осени поляжем. Все.
— Боярчики вывернутся. Рассядутся по ладьям, и только ветер заворочается в парусах. Что с теми ворожцами? — кивнул в сторону иноземного конца.
— Нельзя их сейчас трогать, — Прям покачал головой. — Хизанцы не бывают одни, вокруг всегда толпа. Тронешь — завизжат, дескать, наш князь не может найти избавление от напастей, так хочет заграбастать чужое.
— Голову дам на отрез, мутно там всё, — Отвада горько усмехнулся. — Сам запустил мышей, сам запустил и кошку. И всё чисто. Избавитель! Отец родной!
— Доберёмся, — мрачно буркнул Прям и недобро улыбнулся.
А потом замерли оба, Отвада даже кружку с питьём до рта не донёс. На лестнице показался Безрод, одним духом, единым махом взлетел на второй поверх, пролёт — два прыжка, пролёт — два прыжка, только каждый пролёт — десять ступеней, шириной в шаг и ни пальцем меньше. Прям лишь головой покачал, да глаза раскрыл вдвое против обыкновенного.
— Всё, — только и выдохнул Сивый, кивнув.
Ровно малыши голопузые, Отвада и Прям, обгоняя друг друга, скатились вниз во двор, Безрод едва успел к стене прижаться — затоптали бы. Стюжень как раз вышел из-за угла, шёл сам, хоть и опирался на посох, а следом за ним на открытое вышли ещё двое.
— Где мое рукодельное? — заорал Отвада. — Где передник, где шапка? Всем переоблачиться! А ты кутайся втрое, босота! Чтобы ни рубчика наружу! Знаю, всё равно не удержу…
— Скоро, скоро предъявим князю!
— Иные землю грызут, с мором воюют, душегуба одолевают, а наш на печи пригрелся, в кисель растёкся!
— Иноземный князь, ясное дело, подуховитее нашего!
— Да побогаче!
— Да могучее!
Злые пересуды у теремных ворот смолкли, когда их разнесли на две створки, право-лево, и на улицу ступили какие-то трое, старик и двое молодцев. В громадном седовласом бородаче признали Стюженя, и колючий шёпот разом утончился, а то, что осталось, унёс ветер. Верховный шёл, высоко подняв голову, ну да, опирался на посох, но длиннючие шаги на землю клал сам, а уж то, что голосище, который грохочет на всю улицу, ни в каком разе не принадлежит умирающему — спорь на что угодно, хоть голову положи в заклад.
— Иноземный конец в той стороне? — Стюжень прямой, нетряской рукой показал вправо от себя здоровенным посохом, и гончар, озадаченно сбил льняной колпак на затылок.
Ага, поди схвати этот дрын за кончик, да вытяни ровно хворостину — пуп развяжется.
— Там, — прилетело из толпы озадаченное, — нешто не знаешь?
— Я старенький, мором порченый, при смерти, память дырявая.
Гончар переглянулся с соседом, кузнечным подмастерьем. Обтекай, дружище, рукавом утрись, у тебя как раз длинные. Старик, язви его горячей кочергой в чёрную печёнку да с троекратным проворотом, в словесной едкости обвалял, как хозяйка кусок мяса в ржаной муке, вон борода треснула под носом, у глаз морщины собрались — издевается, сволочь — а если и не ржёт Стюжень в голос, только потому, что голубей спугнуть не хочет, им какая-то баба только что крох насыпала.
— Гляди, сам идёт!
— Это он, болтали, при смерти?
— Живее всех живых, старинушка.