К. Медведевич - Ястреб халифа
Аммар почувствовал, как у него от ярости темнеет в глазах. Тварь издевалась — открыто, в лицо, ничего не стесняясь и не боясь. С трудом вдохнув и выдохнув, халиф аш-Шарийа процедил:
— Ты не имел права осквернять дом Всевышнего, язычник.
И тут лицо сумеречника исказила гримаса страшного гнева:
— Дом Всевышнего?! Думай, что говоришь, человечек! Да как ты смеешь даже выговаривать такие слова, жалкий однодневка из грязного племени суеверных пастухов!
Аммар с шумом втянул в себя воздух — «суеверных пастухов»? А нерегиль заметил его ужас — и заорал:
— Да! Ваш Али — обожравшийся гашиша грязный пастух, которому привиделось незнамо что! Вашего… пророка… — самийа, казалось, вот-вот плюнет ядом, как созревшая для атаки кобра, — обморочили лярвы и джинны! Ну хорошо, пусть к нему действительно вышел кто-то из духов — но только из сострадания к глупым оборванцам, которые без наставления свыше даже не знали, какой рукой подтираться! Ему рассказали о существовании Единого и Великих этого мира, а он вообразил себя избранником — да помилуют меня Силы! Избранник Всевышнего! Это кому сказать!!!
Сквозь горячую пелену красного гнева Аммар увидел обнаженный меч у себя в руке. Нерегиль подобрался, как для прыжка, и рявкнул:
— Единый существует — но Ему нет никакого дела до вас и вашего вшивого копошения под солнцем этого мира! Ваша вера — глупость на глупости и обман на обмане, а вы сами — самозванцы и ублюдки, позорящие Его Имя!
— На колени, гадина, — выдавил из себя Аммар.
Не отводя холодных, ненавидящих глаз, Тарик медленно опустился на плиты пола. Он понял, что его ждет. И, не дожидаясь приказа, склонил голову, ладонью откинув волосы и обнажив шею.
Повелитель аш-Шарийа поднял меч. На мгновение замер, примериваясь к замаху. Тарик стоял на коленях, положив обе ладони на плиты пола, покорно опустив голову с тяжелой гривой черных волос. Аммар глубоко вздохнул. И, призвав Имя Всевышнего, нанес удар.
В окна под крышей масджид все так же безмятежно продолжал струиться дневной свет.
— Прости меня, о Всевышний, — спустя мгновение тихо сказал Аммар.
Лезвие изогнутого клинка застыло в волоске от шеи нерегиля. Самийа пошевелился — и бритвенно-острая ашшамская сталь коснулась бледной кожи. Под клинком выступили капельки крови.
Аммар сглотнул слюну и, как во сне, отвел меч в сторону. Все еще не веря тому, что сейчас могло произойти, он медленно вдвинул саиф в ножны.
Нерегиль поднял бледное лицо и проводил острую сталь глазами, исполненными такой жажды и муки, что Аммару наконец-то стало страшно. Самийа прижал стиснутые в кулаки руки ко рту и глухо застонал, клонясь все ниже и ниже, пока волосы его не коснулись пола.
Аммара колотила нешуточная дрожь. Он оглянулся в поисках хоть какого-то человеческого лица, и едва не отшатнулся, увидев в каких-то пяти шагах у себя за спиной Яхью, ибн Хальдуна и Тахира с Хасаном. Яхья, протянув вперед руку, осторожно двинулся к нему:
— О мой повелитель… Тебе лучше выйти отсюда, здесь теперь страшное место…
Аммар помотал головой, стряхивая последние клочья гневного морока. И сказал:
— Яхья, ты хотел, чтобы Тарик рассказал тебе, что сумеречники из племени нерегилей знают о сотворении мира и его Властях. Так вот тебе Тарик. Возьми его, запри где-нибудь и не выпускай из-под замка, пока он тебе не расскажет всего, что знает.
— Благодарю, о мой халиф, — в голосе Яхьи не слышалось радости.
Он смотрел на скрючившегося у ног Аммара самийа. На лице старого астронома читались горе, ужас и неподдельная жалость.
Аммару вдруг подумалось, что хорошо, что Тарик сидит, опустив голову, и ничего этого не видит.
Кравчего халиф отпустил, и теперь наливал вино сам: высокое узкое горло кувшина наклонилось, но багряная струйка ударила мимо чашки. Пробормотав напутствие шайтану, Аммар удержал предательскую дрожь в руке — и чашка знаменитой шамахинской меди стала наполняться.
Сделав большой глоток, он помотал головой и проговорил:
— Я надеялся… Я так надеялся, что у меня с ним будет все… ну… — тут Аммар снова замотал головой.
— …по-человечески, о мой халиф? — усмехнулся Яхья над краем своей чаши и пригубил вино.
— Да, — обреченно кивнул Аммар и посмотрел на свои руки — они опять дрожали.
Он убрал их в рукава халата.
— Он не человек, о мой повелитель, — вдруг неожиданно твердо проговорил старый астроном. — Все, что ты хотел в нем увидеть человеческого — дружбу, теплоту, ответную приязнь, готовность разделить веселье и беседу, — все это ты видел в зеркале собственной души.
— Я не верю, — замахал рукавами Аммар — наверное, он все-таки слишком много выпил этим вечером. — Что ж, по-твоему, он живет только ненавистью?
Яхья вздохнул, как вздыхал всегда, когда его ученик задавал сложные вопросы по книгам философов Ханатты:
— Вовсе нет, о мой халиф. Он может позволять себе чувства и даже страсти. Но ты должен понимать, о сын Амира: дети Сумерек ничего не забывают. Ничего и никогда. И именно поэтому никогда ничего не прощают. Ты ведь простил ему все, что произошло между вами в те три ночи поединка?
Аммар кивнул.
— А он — нет. Он не забыл и не простил ничего. И никогда не забудет и не простит тебе своего поражения, о мой халиф. Такова его природа, природа самийа. Он будет ненавидеть тебя — всю жизнь. Как ненавидит меня — как бы горько мне от этого ни было.
— Почему?…
— Почему горько или почему ненавидит, о мой повелитель?
Не в силах ответить, халиф лишь снова замотал головой.
— Я отвечу на оба твоих вопроса, о сын Амира, — вздохнул Яхья. — Я вез его тысячу фарсахов от туманных холмов его родины до земель аш-Шарийа. И он никогда не забудет мне ни унизительной продажи, ни цепей, ни… своего камня. Я выбросил его мириль в пропасть собственной рукой, и до сих пор просыпаюсь ночами от кошмарных снов, в которых нам приходится оттаскивать самийа от того обрыва, спутывать и запихивать ему в рот кляп — в горах от крика может сойти лавина. Когда мы его скрутили, он посмотрел на меня — и я так испугался, что замотал ему голову плащом. Но этот взгляд мне снится до сих пор, о мой халиф…
— А горько?..
— Оттого, что я единственный в аш-Шарийа разбираю его родной язык и знаю о его привычках и пристрастиях, а также об обычаях его племени и их преданиях едва ли не столько, сколько знает он сам. По странной прихоти судьбы, я единственный человек в аш-Шарийа, который может его понять. И я же — единственный человек, которому он скорее свернет голову, чем допустит до беседы с собой.