Александр Зорич - Чрезвычайное положение
Глупым вещам мы предпочли умные. Я подхватил ее и ее дорожный саквояж и, стараясь не скрипеть половицами, мы пошли в мой номер.
Почему так долго? Где ты была? Все в порядке? Всего этого я у нее не спрашивал. Я чудовищно боялся не успеть сделать главного и от возбуждения мое дыхание стало неровным и шумным. Тот, кто скажет, что конкубинат – это единственное, что меня влекло к Ширли, будет идиотом, который не понимает, что счастье любить Ширли плотью было единственным счастьем, которое только может быть недоступным. Говорить с ней можно было и в ее отсутствие, и телефон здесь не при чем, то же касается и, так сказать, любви высокой. Единственное, чего нельзя, когда ее нет – это вот это, вот оно, и я даже сам не заметил, как на дворе полностью рассвело. А когда Ширли, мятая, счастливая и осоловевшая, пошла натягивать платье, дверь задрожала так, что едва не слетела с петель, а затем распахнулась настежь.
– Вы самовольно покинули пост, – процедил F. – Вы нарушили устав.
Тихо всхлипнула Ширли, она закрывала грудь скомканным платьем и выглядела очень смущенной, тогда я не понимал почему, ну что тут такого, кого тут стесняться, не этого же кастрата, честное слово? В общем, даже тогда я ничего не заподозрил.
– …вы регулярно саботировали работу штаба и форму его одежды, вы пытались внедрить шпиона в наши ряды, обманом вы склоняли наших работников и сотрудниц к интимной связи…
– Чего-чего? – переспросил я, усаживаясь на кровати. – Кого и кого?
Но F., неколебимый как автоответчик, и как автоответчик же глухой, продолжал:
– …поэтому тюрьма, молодой человек, это самое меньшее, что я могу для вас сделать при всей любви к вам и вашей даме.
F. говорил все это, глядя в упор на Ширли, та стояла ко мне спиной. Ее задик был покрыт гусиной кожей. Тогда я отнес эту «любовь ко мне и моей даме» на счет общего косноязычия F., но, кажется, любой на моем месте впал бы в тот же герменевтический соблазн. Ширли, со всеми признаками эмоционального обморожения, обернулась ко мне, ища защиты или, может, поддержки. И я ей эту поддержку конечно же устроил.
– Выйдите, – потребовал я. – Вы что, не видите, она одевается?
Но F. не сдвинулся с места, сверля меня своим алюминиевым взглядом. Он так увлекся, что, кажется, не понимал, чего я от него хочу.
Тогда я встал с кровати и, нисколько не стесняясь ни своей болтающейся наготы, ни заряженной винтовки в руках у полководца F., подошел к двери, вытолкал F. за порог и закрыл дверь на засов. Лицо Ширли перекосилось от испуга, она задрожала и стала лепетать что-то про своего мужа (оказывается, есть и такой!), потом что-то из серии «как мне тебя жалко», я терпеть не могу такие вот сцены, поэтому мне ничего не оставалось, как натянуть штаны. Когда мы с Ширли наконец вышли, мне в грудь смотрела крупнокалиберная половина штабного арсенала.
9
Ширли прислала мне открытку. Гостиницу я узнал сразу – купол оранжереи, желтая гусеница акведука, желтомраморная, похожая на террасированный склон гигантского торта, только без свечек, парадная лестница, на песке перед крыльцом – следы от колясок рикш. Оказывается, над входом теперь висит государственный флаг. Когда я всласть насмотрелся на открытку, я обменял ее на сигареты – теперь она висит, прикнопленная к стене, в соседней камере и… родная, если бы ты не присылала мне этой открытки, твое отсутствие, наверное, смотрелось бы не так дико, как сейчас, и стирать руки в порошок не было бы необходимости, оказалось, трахаться с тобой стало уже навыком духа, – говорил я, но Ширли рядом не было, ее вообще не было, снова не было, и кроме этой открытки, которая, собственно, была уже не моя, ничего на ее существование не намекало. Мне так по крайней мере казалось, когда я добирался на перекладных до гостиницы. Забыл сказать, по случаю казни полководца F. и высылки из страны его приспешников, объявили амнистию и я, вычертив размашистую птицу в ведомости о реабилитации, возвратился домой.
10
Господи, этого я не ожидал. Я не ожидал, что этот каменный дом окажется вынослив, как черепаха. Гостиница была жива. Кюхенмейстер сначала меня не узнал, он только сказал «твою мать». А потом – еще раз «твою мать». На этот раз в смысле «твою мать, четыре года!». Плюхнувшись в кресло, я спросил его, не появлялась ли девушка по имени Ширли, а он посмотрел на меня, как на дегенерата, он решил, что я там совсем свихнулся в своей одиночке. Потом он, покраснев, сказал, что все это время был тут за главного, имеется в виду, с тех пор, как штаб F. сместился к северу, но раз я пришел, то он, конечно, слагает с себя полномочия и нижайше просит меня не судить его строго. Да ладно, какое там, – говорил я, а сам думал только о том, как буду искать Ширли, – желтые страницы, частный сыск или, может быть, объявление в газету? Пока мы стояли на крыльце и болтали с кюхенмейстером, мимо нас проплывали клиенты – шубка, фрак с ласточкиным хвостом, полосатые гольфы и два бантика на косах, я смотрел на это все, как в колодец, а они вежливо пялились на меня, как бы изнутри, – господи, я с трудом узнал свое отражение в зеркале, действительно, там было на что пялиться.
– Да-да, ты лучше сходи, помойся, отдохни, теперь-то уже что? – наставлял меня кюхенмейстер.
«Действительно, что?» – спросил себя я и, взявши у портье ключи от своей комнаты, поплелся вверх.
Рядком под зеркалом стояли все двенадцать пар моей обуви – кто-то бережно смазывал их кремом и протирал тряпицей. В шкафу, бок к боку, висели мои вышедшие из моды пиджаки, штабелем лежали рубашки, а галстуки, увы, сегодня такого уже не носят, глянцево скалились на меня своими несовременными ацтекскими узорами. Дрянная книжонка с кровосочащей надписью и скрещенными пистолетами на обложке лежала на тумбочке возле кровати, на покрывале – ни единой морщинки. Шляпа с москитной сеткой претенциозно восседала на абажуре – туда ее бросила впопыхах Ширли в ночь нашего последнего преткновения, а та настолько хорошо угнездилась, что никто не посмел согнать ее прочь. В один и тот же час я чувствовал себя и дома, и не в своей тарелке, я отвык от полированного дерева, сиреневых акварелей, уступчивого ворса и цветочных гирлянд, но главное, в камере это не ощущалось так сильно, главное, здесь отсутствие Ширли становилось наблюдаемым, но очевидно невероятным феноменом.
Одним словом, я принял душ, разбросал свои распакованные вещи по ящикам и, серьезный, словно начинающий паладин, пошел гулять по гостинице. Да-да, так и есть – ничего не изменилось, кроме порядка следования картин на стенах и сорта герани в чугунных вазах – теперь садовник предпочитает розовую, раньше была красная. Даже обедали теперь как раньше – в половине второго, и те же морды, за исключением уборщика и смотрителя конюшен – обоих убили на войне. Со мной приветливо здоровались, а кое-кто даже претендовал на то, чтобы меня разговорить. Так я слонялся до самого вечера, время от времени злоупотребляя виноградными микстурами местного производства. А когда часы отстучали десять, портье напомнил мне, что время закрывать шторы. Я думал было сказать, чтобы он катился подальше со своими шторами, но потом распорядок, который начал уж было по-новому (или, может, по-старому) механизировать мое тело, взял свое. В конце концов, на самом деле этот ритуал ни к чему не обязывает – думал я, я не обязан никого осеменять только лишь потому, что кто-то сказал «спасибо!», мне стало легче, в общем, я пошел. В одном из номеров я тут же налетел на чемодан, который стоял чуть ли не на пороге. Дама в глубоком трауре сказала мне «здравствуйте», причем я был настолько пьян, что не сразу узнал в этой даме Ширли, а узнал я ее только когда она подняла с лица покрывало густого черного газа.