Андрей Столяров - Ворон
– К тому же! – гневно продолжил поручик. Щелкнул голыми пятками, и звук, как ни странно, получился очень отчетливый. – Извольте посмотреть, сударь, страница пятьсот девятая!..
Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.
Выхода не было. Я осторожно принял в руки увесистый том. На странице пятьсот девятой, набранной убористым шрифтом, говорилось, что какие-то немецкие ремесленники – Шиллер, Гофман и Кунц – очень нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне вдруг что-то такое припомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.
Фамилия военного была – Пирогов.
– Это вы? – напрямик спросил я.
Поручик затрепетал ноздрями.
– Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, – с невыносимым презрением сказал он. – А в тот день… Я отлично помню… Находился в приятном обществе, что может быть засвидетельствовано… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать, сударь? Благороднейшая, возвышенной души женщина…
– Книгу возьмите, – попросил я.
Поручик сделал отстраняющий жест.
– Как непреложное доказательство клеветы. Честно скажу вам, сударь, ожидал-с!.. Уважаю искусства – когда на фортепьянах играют или стишок благозвучный. Художнику Пискареву – наверное, слышали? – многажды оказывал, так сказать, покровительство. И сам, в коей мере не чужд…
Он выпятил грудь так, что рубашка на ней разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:
– Ты, узнав мои напасти, / Сжалься, Маша, надо мной, / Зря меня в сей лютой части, / И что я пленен тобой.
– Многие одобряли. У нас в полку. Генерал, барон Шлоппенпумпф прослезился лично… Вот что значит, когда – истинно благородное чувство… А вы, сударь, прошу прощения, случаем, не поэт?
– Это Пушкин, – сказал я. – Александр Сергеевич написал.
Поручика даже шатнуло.
– Украл! – страшным шепотом произнес он, перекосив бледную физиономию. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал, словно боясь оторвать. – Слово чести! Ведь вот – сочинить не может, так непременно украсть! Я его – на дуэль!
– Мяу! – пронзительно раздалось за моей спиной.
Я оглянулся. Тот самый котище сидел на середине прохода. Задрал бандитскую морду и буровил меня зелеными немигающими глазами.
– Брысь! – топнул поручик.
Вдруг успокоился и вытер лоб скомканным носовым платком.
– Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина… Я же не могу… Тираж сто тысяч!.. Господи, боже ты мой, зачем же такой тираж? Это же сто тысяч людей его купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут непременно…
– Мяу!
– Значит, так, сударь, – нервно сказал поручик. – Чтобы опровержение во всех газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой именно книге… И, сударь, сударь, чтоб безусловно указали номер страницы!..
Я только торопливо кивал – будет исполнено.
– И дальше, сударь. Войдите, наконец, в мое положение. Мне полагается квартира, жалованье, провиант – кто его выдаст? И как я пока тут считаюсь – в походе или военные действия? Тогда – лошадь, и кормовые, и прочие, так сказать, надобности. Опять же – денщик мой там где-то застрял. Как же я, сударь, в походе без денщика? Подлец, между прочим, необыкновенный: пропьет все до нитки, как есть, останусь в чем мать родила – в одном мундире.
– Поможем, – проникновенно заверил я.
Он приподнялся на цыпочки и вытянул тонкую шею.
– Так я могу надеяться?
– Вне всяких сомнений!
– И лошадь, и кормовые?
– Слово благородного человека!
– Вашу руку, сударь! – с энтузиазмом воскликнул поручик.
Ладонь у него была теплая и чересчур влажная. Он долго тряс мне все кости, а затем вытер слезу, которой, по-моему, не было.
Сказал взволнованно:
– Благородство, его ничем не скроешь. Мне бы еще носки, сударь, какие-нибудь, и я – ваш вечный должник!
– Носки? – тупо переспросил я.
– Носки, – подтвердил поручик.
– Зачем носки?
– Затем, что не положено в благородном звании – без носков.
Блеклые зрачки его вдруг расплылись, как два зыбких облака, щеки дернулись и детали лица заколебались, будто отражение в легкой воде.
– Ой-ей-ей, опять эта штука!… испуганно воскликнул поручик.
Я уже окончательно перестал что-либо понимать.
В голове у меня звенело.
Я вздрогнул.
– Мя-я-у!.. – длинно и хищно раздалось где-то уже совсем рядом.
Глава третья
Прошло еще несколько дней.
Жара не спадала, и от знойного неумолимого солнца воздуха на улицах становилось все меньше. Коробилась раскаленная жесть на крышах, трещал булыжник, выкрашивались гранитные поребрики тротуаров. Воробьи, раздвинув жалкие крылья, еле-еле ковыляли по размякающему асфальту. Улицы и проспекты были погружены в прозрачный огонь. Пересыхали каналы. Медленная, горчичного цвета вода шевелила тину на круглых камнях. Гнили узловатые водоросли. Бурый йодистый запах распространялся по городу.
Каждый день радио севшим голосом сообщало, что последний раз подобная температура регистрировалась в тысяча каком-то тараканьем году: чуть ли не в эпоху Петра, если, конечно, тогда производились замеры. Ссылались, естественно, на циклоны, антициклоны и геопатогенные зоны, якобы расположенные под городом. Последнее я вообще считал полным бредом. Тем более, что газеты в эти странные дни выходили ломкие, пожелтевшие и не вызывали доверия. Казалось, что время умирало раньше, чем его успевали запечатлеть. Серое, словно из дымного войлока, небо влачилось над городом. Дым из кирпичных труб вытягивался по нему и стекал вниз, к окраинам.
Институт, где я был теперь руководителем группы, пустел на глазах. Все, кто мог, под любыми предлогами или даже совсем без оных уходили в краткосрочные отпуска. Руководство института не возражало. Работать в таких условиях все равно было нельзя. От жары вздувался пузырями линолеум, и в лабораториях стояла вонь горячей резины. Стреляли чернилами авторучки, оставленные на солнце. Вода в стаканах мутнела и выделяла ржавые хлопья. Мухи черными зернами осыпались на подоконник.
Просто нелепо было чего-либо требовать в эти дни. Свою группу, точнее оставшихся от нее двух лаборанток, я отпускал домой уже где-то в двенадцать. Они, наверное, благословляли тот час, когда я стал их начальником. А потом для приличия выжидал немного и уходил сам.
Хлопала тугая дверь. Звенела пружина. Океан белого зноя распахивался передо мной необозримым пространством.
Начинались бесцельные и бессмысленные шатания по всему городу. Я наматывал километры по жарким улицам, где не было ничего, кроме пустоты и света. Пенным прибоем шумела кровь в тесных висках. Блистая, кружились стекла. Зыбкая амальгама солнца испарялась с карнизов. Я пересекал площади, задыхающиеся от одиночества. Как волдырь, сиял надо мной чудовищный купол Исаакиевского собора. Гулкой памятью, эхом винтовок окутывались дома на Гороховой. А зеркальные лики витрин с высокомерием взирали на это странное время. Я проходил мимо дворцов, казалось, вылепленных из чистого зноя. За дубовыми рамами, въевшимися в стекло, царила прохлада: озноб нежных люстр, сумрак, золотая пыль коронаций, разноцветный льдистый паркет, выхваченный из небытия переливами дерева. Забытые лица смотрели с темных полотен. Слабо мерцал багет, и, мучаясь, брела через бесконечную анфиладу тень убитого императора.