Робин Хобб - Кошачья добыча
А теперь он вернулся назад. Застарелый гнев заворочался где-то внизу живота, — и она заговорила сама с собой, утверждая, что не чувствует более к Пеллу ни малейшего влечения. Вообще ни капли. Напоминая себе о всех тех ночах, что она исходила плачем и рыданием, ибо он бросил её, одну и в тяжести, носящую его ребёнка, погнавшись за раскрасавицей Меддали Моррани — и барышами её папаши. Долгих ночах, тоскливых ночах, мучительных ночах без него; алчущих тёплого мужского тела в постели, — мужа, защитника и опоры для неё. Воскрешая все сомнения, что, как приступы болезни, терзали раз за разом: мол, она сама была слишком невзрачной, слишком незавидной особой, чтобы удержать его, слишком располневшей из-за своей тяжести; одним словом, и вовсе — неудобной. Неподходящей. И теперь, пристально вглядываясь в своего давным-давно заблудшего гуляку-любовника, ни на йоту не ощущала она к нему прежнего желания. Красавчик Пелл нёс ей одно лишь горе да страдание. Но ещё раз ему не обвести её вокруг пальца, выставив полной дурой.
— Ты что, ничего не хочешь сказать мне? — спросил он, наклоняя голову (завитки тёмно-каштановых волос трепыхались на легко поддувающим под вечер ветерке), выцеливая её глазами и продолжая улыбаться. Когда-то эта смертоносная улыбка мигом пленяла, лишая всякой воли. Сбавили ли эти губы с тех пор свою колдовскую силу или напор ослабляла тёмная борода, прикрывающая подбородок? Или это она сама попросту настолько изменилась?
— Не думаю, что нам есть, о чём говорить.
Сгорбившись, Розмари согнулась над грядкой, осторожно подёргивая капустную рассаду, чтобы та вновь привстала вертикально, как и была, подсыпая по бокам землёй для надёжности. Она легонько похлопала ладонью вокруг ростков, приминая комья. Когда же наконец подняла глаза вверх, он всё ещё слал ей любовную улыбку. Нежно. Небрежно. Наивно. Она только покрепче стиснула челюсти, почти слыша зубовный скрежет.
— Чего ты хочешь?
— Я дома, — сказал он запросто, как если бы одно это слово разъясняло всё. Извиняло всё. Изменяло всё. — Я вернулся к тебе, Розмари. — Вздохнув, он слегка смягчил улыбку уголком губ. — Я знаю, что у тебя на уме, милая. Кто. Парень, сбежавший и бросивший тебя одну. Но теперь перед тобою стоит мужчина, толковый и набравшийся разума мужчина, воротившийся обратно. К тебе. Я много повидал и порядком понабрался по миру. — Голос его, казалось, окреп и отяжелел. — И теперь я знаю, как мне надо разделаться с собственной жизнью, чтобы всё пошло на лад. И я готов пойти на это, как бы тяжело не пришлось.
Вот и всё, что он смог предложить, подмечала она раз за разом. Значит, понабравшись ума, да? Вернувшись к ней — и её сыну, да? Как там, тяжко и скрепя сердце, да? Без извинений, малейших извинений, за всё, что проделал с ней, за те унижения, что ей пришлось претерпеть перед всем селением. Без мысли, крошечной мысли, за то, через что ей пришлось пройти, управившись с рождением ребёнка — его ребёнка — и позже, поднимая малыша на ноги, выкармливая и взращивая. Без вопросов, мало-мальских вопросов, как она выживала, снося все невзгоды, покуда он, так сказать, «пребывал в миру». Как же, ничего такого и близко не валялось. Лишь слова, одни пустые слова о том, какой он, мол, теперь умник-разумник, да бывалый, да видалый…
— Думаю, не один ты обзавёлся мудростью, — сказала она. — Я тоже не осталась в стороне. — Розмари стряхивала руками сор и пыль с юбок, медленно приподнимаясь на ноги. Грязь крепко-накрепко въедалась в загрубелую кожу ладоней, исподволь хоронясь под ногтями. Почему она подмечала это только сейчас? Неужто, только оттого, что он вернулся? Она обошла его стороной, как можно дальше, с молчаливой досадой, негодуя про себя, оттого, что приходится выжидать, когда незваный гость в конце концов уберётся прочь с клочка земли, служившего ей садиком; и женщина наконец сможет с облегчением захлопнуть за его спиной ворота. Если те вовремя не запахнуть, с рассветом куры, оживившись от сна, непременно расцарапают каждую грядку и опробуют на клюв всякий росток и сеянец, что ни подвернётся под когтистую лапу. Даже уповая на изгородь, ей то и дело приходилось держать за неугомонными птицами глаз да глаз. Частенько выходило так, что если кто и держал птах подальше от садика, то один лишь Мармелад, любивший подрыхнуть на здешней тёплой и сухой землице.
— Мы оба были чересчур юны, Розмари. И, разумеется, наворотили немало промашек — и, да, я завяз в них, как в силках. Я струсил, испугался. Мне следовало быть сильнее. Признаю, что не смог, не сдюжил, пошатнулся. Но я и думать не могу, что вереница этих самых оплошек начнёт тянуться за мной всю оставшуюся жизнь, клеиться и домогаться. Я больше не боюсь смотреть прямо в глаза собственным… урокам, и теперь-то уж готов делать как надо. Я готов по брёвнышку отстраивать жизнь, какой мне выпадет жить. — Говоря это, он смотрелся непривычно серьёзным. Непривычно искренне. Пелл даже ни разу не отвёл глаз в сторону, так и уставившись ей прямиком в лицо. Некогда она бы напрочь рухнула в эти тёмные глаза. Некогда она верила, что ей по силам прочесть его сердце по единому взгляду.
Качнув головой, Розмари отвратилась прочь.
— Я сама построила свою жизнь, Пелл. И для тебя в ней нет ни местечка. Гилльям, он один наполняет её, целиком и доверху, заместо кого другого.
Он словно закоченел при последнем слове.
— Гилльям? — Озадачённый, казалось, ему было и невдомёк, о ком это она.
Только через пару мгновений до неё дошла истинная причина недоумения.
— Твой сын, — отрезала сухо и твёрдо в ответ. — Я назвала его Гилльямом.
— Гилльям? Но я же говорил, что мы нарекём его Уиллом, если дитя родится мальчиком. Как Уилла, Уилла-портного, моего приятеля. Помнишь, а?
— Помню, а как же. — Она еле-еле отволочила упёртые в землю створки на место. — Я раздумала, когда он появился на свет из моего чрева. Я вообще много о чём раздумывала в те дни. — Она примотала бечевой створки, чтоб не разошлись, заместо скобы. — Это имя — из моего рода. Так звали отца моей матери, моего деда. Я решила, что с именем передам Гилльяму толику семейного наследия. Наследия рода его матери.
Розмари неподвижно замерла, уставившись на мужчину в упор. День всё сильнее поддувал холодом, непогода нарастала. Она подобрала шаль, заворачивая складками вокруг тела. Ей хотелось поскорее вернуться назад, в дом, поворошить едва краснеющие угольки в очаге, сгребая в кучу горячую золу, согреть котелок с супом и поджарить немного хлеба на ужин. Вот-вот грозил проснуться Гилльям. Он был хорошим, милым малышом, но ей претила сама мысль, что тот пробудится от сна в одиночестве. Однако ж, желай ни желай, женщина так и не двинулась с места. Вернись она назад, в коттедж, зрела уверенность в сердце, и он, разумеется, последует за ней. А чего Розмари не желала видеть вовсе… Пелла, заходящего внутрь, Пелла, глазеющего на её сына. Только не это. Только не пустые восхваления и благодарствие за её труд; или, нет, — пренебрежение, презрение к крошечному домику-развалюхе, на самом отшибе селения. Он всегда недолюбливал это место, с самого первого дня, когда дед отписал его ему. Он никогда не стремился жить здесь, в шаткой хибаре, с покосившейся, текущей крышей и вечно дымящимся очагом. Однако же, теперь… теперь она страшилась, что он может и передумать, разгляди опрятность, чистоту и некоторый уют, наведённый её руками.