Юлия Остапенко - Лютый остров
– Убей меня, пожалуйста, если я пытаюсь тебя обмануть.
«Что же, – подумал Клирик Киан, леденея от гнева, – так тому и быть!»
И тут же: «Нет, нет, ее жизнь принадлежит Кричащему. Ты лишь гонец, лишь вестник, Клирик. Ты лишь слуга и страж, ты пес, чье дело – искать и сторожить».
Да, подумал Киан, это я. Я такой. Злобный пес, чье дело – рыскать и кусать. И она говорит, будто любит меня таким. Она лжет?
Конечно, она лжет, Киан. Разве можно такого любить?
И тут она поцеловала его. Не его – Его. То лицо, которое у него было и которое он сам так ненавидел, которого так боялся – и все равно не мог уничтожить, ни огнем, ни сталью, ни магией. Не мог, потому что оно было им самим.
Клирик Киан Тамаль открывает глаза и видит луну, плывущую в небе, полноликую и величавую. Луна подернута сизой дымкой облачков – Киан думает, что к рассвету снова соберется дождь, и слышит: «Проснись, проснись, проснись!»
Но он ведь не спит.
Резко сев, Киан смотрит на женщину, чье мокрое, исхудалое лицо блестит во тьме напротив его лица. Нет – напротив его Обличья. Ее болезненно тонкие пальцы лежат на его Обличье, и на ее губах – синеватый след от губ Обличья, соприкоснувшихся с ними.
– Прости меня, – говорит эта женщина, и он думает, что так давно, Боже, так давно не слышал ее голоса! – Ты простишь?
Он чувствует болезненный удар крови в груди и понимает, что что-то стряслось. Озирается – и изрыгает проклятие, которое вовсе не к лицу Клирику, хотя стражник Тамаль, случалось, сквернословил еще и не так.
– Ярт! Где этот мальчишка?! Отвечай!
Она смеется. Немыслимо – она смеется! Знает, что сейчас он ударит ее – и все равно смеется. Гладит его онемевшую, отвердевшую кожу там, где татуировка, и говорит:
– Он ушел, пока я заговаривала тебе зубы. А ты заслушался меня и не заметил, верно? Я не знала, сумею ли, и не могла рисковать... Прости, в этом я тебя действительно обманула. Я же все-таки женщина.
И хитро улыбается – как обычно, когда знает, что ему нечего ответить. Такая дерзкая! Такая жестокая, злая девчонка...
Но он ведь тоже зол и жесток – выходит, они хорошая пара.
– Иди ко мне, – говорит Эйда и, наконец отняв руку от его груди, протягивает ее ладонью вверх, улыбаясь сквозь слезы, блестящие в глазах, что в ночной темноте кажутся лиловыми. И Киан думает, что, несмотря на эту грязь, и кровь, и худобу, и лохмотья, она все еще так красива.
– Иди ко мне, Киан, – говорит Эйда.
И он идет.
Синие линии на его груди, такие же слепяще яркие теперь, как линии на ее запястье, набухают, словно вены, бугрясь и лоснясь. С надрывным воплем они прорывают кожу, выбираясь наконец на волю (все это время, думает Киан с безграничным изумлением, я был для него тюрьмой), вспыхивают в последний раз и падают в ладонь Эйды яростно пульсирующим иссиня-багровым сгустком. Змейка Эйды тоже отделяется и торопливо скользит по ее кисти к этому сгустку, стремясь поскорее вернуться к нему, слиться с ним. Змейка прыгает в сгусток, застывает на нем синей жилкой – и в этот миг все становится на свои места, все становится ясно, и Киан с тоской и горем думает о других таких змейках, многие из которых покинули его и погибли, став частью людей, которых он обрек на смерть, – и тут же понимает, что это было правильно и справедливо.
На ладони Эйды дрожит и пульсирует, переливаясь багрянцем и синевой, его собственное сердце.
И тогда Эйда поднимает левую руку, раздирает пурпурный бархат платья и прижимает сердце Киана к своему телу, прямо над белым упругим холмиком левой груди.
Киан смотрит, как его сердце, трепеща и вздрагивая, медленно сливается с ней, светлеет, меняет цвет, обретает линии и черты. И уже очень скоро с груди Эйды на Киана смотрит лицо, которое он без труда узнает, потому что это его лицо.
Только глаза у него теперь открыты, и они синие.
– Что ты наделала? – говорит Клирик Киан голосом столь слабым, что сам страшится этого – он ведь так не хочет быть перед ней слабым. – Отдай... отдай мне его!
– Не могу, – качает головой Эйда Овейна. – Оно мое. Но ты сможешь пользоваться им, когда захочешь. В любой миг, ты только скажи. Я разрешу.
Говорит это и смеется, и плачет. Над безжалостными стальными шпилями Бастианы всходит солнце, но Киан не видит его, потому что небо вновь заволокли облака.
Эйда встает с земли, и он встает вместе с ней. У него ужасно болит грудь и голова. Он растерян, ему страшно, он не знает, что ему теперь делать. Он поклялся служить Богу Кричащему, но теперь не сможет сделать то, что обещал. Если он способен предавать свои клятвы, разве она сможет его такого любить?
Лошадь, щиплющая траву в стороне, поднимает голову, смотрит на них влажными карими глазами и удивленно всхрапывает.
– Пойдем, – говорит Эйда. – Может, мы еще успеем нагнать Ярта.
– Я не могу. Он...
– Он тебя простит, – говорит Эйда и берет его за руку.
И Клирик Киан Тамаль думает, что ему, видимо, до конца своих дней придется просить прощения.
Вера ассасина
Базар – сердце портового города. Все желания, все помыслы, все золото стремится к базару, как кровь стремится к могучему сосуду в груди, дабы наполнить его жизнью. Юнец приходит сюда спустить выданное щедрым родителем содержание, старец ищет здесь поддержку своей немощи, влюбленный придирчиво выбирает дар для возлюбленной, отец с умильной улыбкой присматривает игрушку любимому чаду. Всякий – богатый и бедный, одинокий и окруженный льстецами – найдет здесь то, что будет и по средствам ему, и по сердцу. Поэтому, если не льют весенние дожди и не штормит зимнее море, во всякий час от утренней до вечерней зари криклив, цветаст, многолюден и взбудоражен базар Ильбиана – самый большой и прославленный рынок рабов в Фарии.
Он тянется вдоль пристани города, с юга на север, и чем выше, тем богаче пришвартованные к берегу корабли торговцев, опрятнее помосты, здоровее рабы и красивее рабыни, степеннее покупатели и туже кошельки, передаваемые в руки торговца из рук новоиспеченного хозяина. Наибольшая сутолока и толчея стоит ровно в центре базара – там выбирают товар богатые купцы и мелкая знать. Они оставляют здесь немалые состояния и уводят за собою прекрасных женщин, сильных мужчин, сладкоголосых певцов и златоруких умельцев – то, чем каждый хотел бы владеть, но что далеко не каждому доступно, потому в этой части рынка всегда толпятся зеваки, охочие поглазеть на чужое добро и удачу. Однако куда как с большей охотой они бы проследовали еще севернее, в самый дальний конец базара, выходящий за пределы пристани, где высится каменный дом с мраморной лестницей. Но увы – ее охраняют молчаливые стражи, лица которых всегда закрыты, а обнаженные ятаганы сверкают в лучах полуденного солнца, слепя глаза и отваживая легкомысленных. Не каждому позволено подняться по этой лестнице, ступить за резную дверь, пройти прохладной галереей и оказаться в круглом зале, где на шелковых подушках, потягивая лучшее в Фарии вино, обмахиваемые опахалами из павлиньих перьев, лежат богатые из богатых, знатные из знатных. И хотя они переговариваются между собой с небрежной ленцою людей, не знающих слова «спешка», взгляды их то и дело обращаются к помосту из красного дерева, освещенному дюжиной масляных ламп. Там, в мареве благовоний, их пресыщенным взорам является то, что никогда не окажется в южной части рынка, то, за чем они прибыли сюда изо всех уголков Фарии, из разрозненных княжеств, а кое-кто – и из более дальних краев.