Юлия Остапенко - Лютый остров
Обзор книги Юлия Остапенко - Лютый остров
В Даланае, стране славных воинов, смелых князей и всезнающих волхвов, жители таинственного острова Салхан страдают от древнего проклятия – и не избыть его, покуда не явится на остров таинственный пришелец из иных земель…
В гордой Альбигейе, земле рыцарей, клириков и прекрасных дам, всемогущие инквизиторы Бога Кричащего, носящие на груди магическую татуировку – Обличье, заливают страну кровью, посылая на суд и казнь все новых еретиков и ведьм…
В славном граде Кремене суровый отец велит юноше взять в жены деву, которую молва ославила ведьмой, – и молодому супругу приходится поневоле выстаивать в бесконечной борьбе с наводимыми ею чарами…
А далеко на Востоке, в пышной и жестокой Фарии, начинается история долгой и неизбывной вражды воина из личной охраны паши и загадочного убийцы – ассасина, – вражды, что прекратится тогда лишь, когда примет смерть один из недругов…
Разные то земли.
Далек путь от одной до других.
Но Зло – хитрое, многоликое – не знает расстояний, как не знает их и Добро…
В сборник вошли повести «Лютый остров», «Лицо во тьме», «Вера ассасина», «Горький мед»
Юлия Остапенко
Лютый остров (Сборник)
Лютый остров
Памяти Никки (Оли Полуяновой). Я тебя помню и очень люблю.
1
Когда пришли нероды, я был, верно, первым, кто их увидел. Так Горьбог рассудил, что выбрал я то погожее утро для охоты, а если правду сказать, то и не для охоты даже, а так, поразмяться надумал – и понесло меня на Устьев холм, туда, где с начала весны я выслеживал тура. А если совсем правду, то и не тура, а туренка малого – скакал, глупый, по скалистому бережку, не знал, что я его дожидаюсь. Один на один против него я идти остерегался и все равно в раж вошел: а ну как одолею! Всю весну я бродил по этим холмам, наставил ловушек и в тот день решил проведать. Не очень-то верилось, что повезет, но с утра, когда сел лук править, мамка разворчалась, что опять дурным делом занят, за плуг бы взялся лучше, – вот я и удрал от нее, чтоб уши не кислила. Влез на Устьев холм, где у меня первая ловушка была, – и тогда-то увидел неродовские паруса.
Должно быть, чересчур долго я смотрел на них, приставив ладонь к глазам, – страх как долго, сердце, так и кинувшись вскачь, с дюжину ударов отгрохотать успело. Корил себя за это после, а тогда – ну ни с места двинуться, ноги словно в камень вросли. Потом уж сорвался, кинулся вниз скальной тропкой. А тропка, чтоб ее, хитрая, подниматься по ней – еще туда-сюда, а вниз идти надо бережно, иначе костей не соберешь. Да куда уж мне было себя беречь...
Нероды!
Деревня наша стоит в далекой глуши, укрытая скалами, словно чайкино дитя материными крылами. Кто не знает – мимо пройдет, кто знает – замается вилять меж острых порогов, выискивая путь к земле. Потому живем мы и спокойно, и бедно: ни купцы нас не жалуют частыми визитами, ни налетчики. А все ж бывает, что привечаем в гостях – и одних, и других. И знают уже сельчане: если забрезжит на море зеленым – то фарийцы, от них можно откупиться. Если сизым с львиными мордами на бортах – галлады, с теми надо полюбезнее, хлебом с молоком встретить, в ноги поклониться – может, примут угощение и так уйдут. Если полыхнет на волнах алым – асторги пожаловали, станут избы жечь, скот забивать, девок портить, так что видели алое – мужики брались за ножи, а бабы хватали детей, добро и бежали кто куда.
Но если появятся под небом черные паруса – тут ни откуп, ни мольба не поможет. Да и бежать бесполезно. Не убежишь, не спрячешься – догонят, найдут, и тогда уж хоть жилы на руках грызи, а живым не дайся.
Нероды.
На моей памяти они только раз к нам приходили. Мамка говорила, я малец совсем был, в подоле еще носила меня. А я помню. Тогда их вовремя завидели, и как услышала она крик по деревне, так бросила прялку, схватила меня и кинулась в лес. Под корягу забилась и просидела два дня и две ночи, пока нероды не ушли. Когда мы в деревню вернулись, там почти никого не осталось. А избы стояли не тронутые ни огнем, ни мечом, и выла в бесхозных хлевах недоенная скотина.
Без надобности неродам наш небогатый скарб. Приходят они за людьми.
Что и говорить, резво бежал я с Устьева холма через лес – аж ветер в ушах свистел. А не успел. Неродовские корабли не стали причаливать к берегу – знали уже наши берега. Спустили на воду верткие лодки, и пока я добежал, успели высадиться. Как дозорные наши недоглядели, я так никогда и не узнал. А только увидел, как идут нероды по нашему селу, дюжие, длинноволосые, в среблясто поблескивающих кольчугах. Хозяевами идут.
Не добежав до изб полусотни шагов, рухнул я в кусты, носом к земле, вскинул руку к плечу – и схватил пустоту. Ай, лихо! Лук-то я дома оставил! Треснул он накануне, вот я его и замазал рыбьим клеем, оставил на лавке у избы сушиться, мамке строго наказал не трогать, а она только вслед ругнулась. Мне бы его сейчас! Послал бы хоть по доброй стреле в глаза этим, что идут сейчас по моей земле, будто по собственной – с железом идут...
По деревне уже стоял плач, крик и лязг стали. Мужики выбегали из дворов с топорами, с головнями горящими – да так и падали под ударами, кто мертвый, а кто оглушенный, и их тут же наклонялись вязать. Я увидел Бересту, нашего старосту, бьющегося у ворот своего двора сразу с тремя неродами. Здоров был наш Береста, на медведя в одиночку ходил, – а и тот продержался недолго, повалили старосту под вой жены его, Берестовихи, а дочку уже другой нерод за волосы волок со двора. И всюду кругом нероды кого-то да волокли: вон Ольху с женой и малых Ольховичей, а вот все Каприщево семейство, только старшего сына не видать, неужто зарубили... Я стрельнул взглядом по деревенской улице, ища обходной путь. Наша изба стоит на другом краю села; оттуда, где я в кусте залег, ее было не видать. А ведь в нее, может статься, нероды уже вошли, сапожищами топоча...
Не было времени у меня на раздумья. Да и что тут думать-то?
Мамка меня Маем звала. Она без мужа меня родила; иных девок за такое родичи со двора гнали, да мамке повезло – не осталось у ней родичей, сирота она была, сколько себя помнила. Сельчане ее осудили, конечно, но каменьями бить не стали – далече мы от людей живем, держимся друг за дружку, все свои. Знахарка наша, Радома, даже роды у нее приняла – и мамка сказывала, как отдала меня ей на руки, еще пуповину не обрезав, сказала: «Намаешься с ним. Да и ему не жизнь теперь – маята». Мамка знала: правду старуха говорит. Так и назвала – Май.
И верно назвала. Все только горестей ей было от меня. Едва подрос, в лес повадился, на холмы – люди уже шептались, а не от волка ли лесного девка сына прижила? Оно и правда: нравилось мне в лесу, а меж людьми – не очень. Никаким ремеслом меня прельстить было нельзя, кроме охоты. Как достало силенок палку поднимать, выстругал себе рогатину, той же весной выследил кабанье семейство и заколол поросенка. Мамка сперва гордилась, потом тревожилась: почему больше ни к чему желания не имею, не все ж кабанов бить? А мне хорошо было на воле, от сельчан подальше. Не любили они меня – так, терпели милостиво. Пацанва сельская только и ждала повода бока намять, только иначе чем всемером на меня и не шли, знали – раскидаю. Бегали батькам жаловаться, и батьки меня, случалось, ловили и за чуб таскали, чтоб не обижал их чада любимые. Мамка плакала, а я отлеживался и снова в лес уходил, когда на лису, когда на кабаньих поросят. Птицу тоже стрелял, но стрелять мне не нравилось – я люблю, чтоб рогатина под рукой в жаркую плоть вошла, чтобы кровью звериной на руки брызнуло, на лицо...
Глядел я сейчас на неродов, на их щекастые морды, и думал, куда бы это сподручнее рогатиной ткнуть, чтобы на руки брызнуло. Кольчуги на них были уж больно плотные, я никогда и не видал таких – колечко к колечку, от горла аж до колен – как тут подступишься? В глаз целить – отобьет, по ногам – так не насмерть выйдет. А что ударить я смогу только один раз – то я знал. Слишком много их было.