Юлия Галанина - От десятой луны до четвертой
Все это, конечно, было неслыханным для пансионата скандалом, а уж моя первая фраза была прямым государственным оскорблением.
Папа бы меня за нее точно треснул по затылку, несмотря на то, что он на нас и голоса-то никогда не поднимал. Он всегда говорил, что насмехается над обычаями других только полный дурак, а умный старается понять. А я плюс ко всему оскорбление сгоряча еще и сформулировала неправильно.
Ну и пусть! Зато сказала, что думала, впервые за все время, что нахожусь здесь!
Несколько веков назад у Сильных был смешной обычай, связанный вот с чем: на одном из островов за пределами Чрева Мира росли грибочки интересного такого вкуса и легкого взбадривающего действия. Их добавляли в пищу, говорят, было очень вкусно. Из-за дальности этого острова и трудности доставки грибочки были страшно дорогими, поэтому позволить их себе могли только самые богатые и властные лица Хвоста Коровы. Кроме перечисленных свойств, грибы обладали еще одной особенностью: не к столу будь сказано, кал после них сильно светлел. А если семья потребляла их регулярно на протяжении минимум трех поколений, он вообще становился белоснежным.
Это было отличительной чертой истинной аристократии и сразу выдавало примазывающихся к ней выскочек. Поэтому и практиковалась процедура, так сказать, удостоверения своей знатности, когда претендент в императоры должен был публично, при большом стечении народа, сидя спиной к вышеупомянутому народу накласть в прозрачный хрустальный горшок и наглядно доказать всем, что он именно тот, кто имеет полное право на власть и трон.
Наших предков этот обычай веселил несказанно: вся торговля грибами шла через Ракушку, в ней они отнюдь не были предметом роскоши, и поэтому претендовать на титул императора соседей с чистой совестью могли даже портовые грузчики.
Потом все грибы на этом острове выбрали, грибницу повредили, праздник кончился. Белоснежные испражнения остались в прошлом…
А теперь, при всем честном народе, я не только охаяла сегодняшний обед, но еще и плюнула, можно сказать, в душу государству.
Пыточная для меня, конечно же, уже не годилась. Сначала надзидамы даже растерялись, но потом прибежал вызванный начальник охраны, пошептался с ними и охранники поволокли меня в Перст.
Мы миновали подземный ярус башни и выбрались на первый. Оказывается, внутри Перст был полым до самого верха, как старое дерево с трухлявой сердцевиной. Помещения располагались в его толстых стенах, а внутренний колодец обвивала спиралью лестница, поднимающаяся от яруса к ярусу вплоть до самого верха.
До верхней площадки мы не добрались, до нее оставалось яруса два, не больше. Начальник охраны отпер дверь, и меня запихнули в узкий каменный мешок с высокой щелочкой-бойницей в стене, сквозь которую беспрепятственно проникал ветер. На полу лежала куча старой соломы. Все.
Дверь закрыли и замкнули.
Я швырнула в нее ложку, которая все это время так и была зажата у меня в кулаке, и заметалась по камере.
А потом вдруг резко устала. Упала на колючую солому, съежилась на ней на боку, подтянула коленки к подбородку и заснула.
Глава двадцать седьмая
НА ЗАКАТЕ
На закате я проснулась. Раскрыла глаза и поняла, что боль моя никуда не делась, никуда не ушла.
Сопротивление разбито. Сестра в лучшем случае убита, в худшем попала в подвалы для мятежников, а то, что там творится, хуже смерти. В самом невероятном же варианте она с горсткой сопротивленцев в Пуповине, где они все равно не смогут долго продержаться. Вот и все, пришло то время, когда завтра просто не будет…
Безысходная тоска, бескрайняя и безнадежная, затопила меня.
Что я скажу маме с папой? Что я теперь буду делать? Зачем мне теперь арбалет? Да и им он победы не принес…
Я опять заметалась по узкому каменному мешку, не зная, как выплеснуть из себя эту жгучую тоску, хоть немножко облегчить душу, пока она не прожгла меня насквозь.
Видимо, эта камера и до меня была тюрьмой для многих. Еще во времена настоящего гарнизона. Стены ее были кругом исчерканы, узники развлекались, выводя на ней разные надписи.
В глаза мне бросилась одна, видно, тоже нацарапанная каким-нибудь доведенным до отчаяния бедолагой, страшная, грубая, ужасно неприличная. Трехъярусные ругательства нашего бывшего начальника охраны рядом с ней показались бы изысканными светскими выражениями моей тетушки. В обычное время у меня уши бы свернулись в трубочку только от ее прочтения.
И именно поэтому, потому что ее никак нельзя было говорить вслух, не испоганив языка, я с вызовом, громко и яростно прочитала ее и, чувствуя, как меня передергивает, повторила еще два раза, ежась от какой-то дикой смеси отвращения и наслаждения, чувствуя, что совершаю что-то ужасно запретное.
Облегчив душу грязной руганью, я снова начала мести юбкой соломинки на полу, мечась от окна к двери и обратно. Туда-сюда, туда-сюда. Мысли из головы улетучились вон, просочились, словно вода из плетеной корзины. Да еще мешал сосредоточиться какой-то нарастающий непонятный гул.
Звук поначалу был тихим-тихим, но с каждым моментом становился все громче, я ничего не могла понять, уже и уши закладывало, а он все нарастал и нарастал.
Я кинулась к окну. Оно было обращено на север. Этот ярус башни был уже выше северной стены, и хорошо было видно ущелье.
Внизу, в Пряжке, на стенах стояли стражники вечерней смены караула и смешно крутили головами, высматривая источник звука. Но кругом все было пусто, все как обычно.
Солнце село, оставив после себя алую полосу на западе и подсвеченные прощальным золотым светом донышки столпившихся в том углу неба облаков. Само небо было ясным-ясным, светлым и чистым, совсем еще дневным.
В полном несоответствии с этой идиллией низкий гул заполонил все вокруг, я почувствовала, как башня начала вибрировать, а волосы на голове моей зашевелились от ужаса, не сравнимого даже с тем, который я испытала при виде ожившего мертвеца.
И тут я увидела такое, что не забуду никогда, что пронесу с собой до самого смертного часа, и закрывая глаза в последний раз, буду видеть это…
В ущелье начали лопаться горы, разлетаться вдребезги.
А из их оков вырывались драконы! Огромные, страшные, прекрасные!
Блестели первобытной чернотой тела, занимались багровым огнем недра, которые так не хотели их отпускать. Драконы сбрасывали с себя неподъемные глыбы, отталкивали землю, с усилием расправляли тугие крылья и, запрокинув голову, изрыгали первые фонтаны пламени пополам с ликующим криком свободы.
А потом неудержимо рвались вверх, паруса их крыльев ловили вечерний ветер, и они поднимались над Поясом Верности, уходили в предвечернюю голубизну неба, которое не хотело расставаться с днем.