Питер Бигл - Песня трактирщика
— Карш… — промямлил он. — Если старик останется ночевать, положено платить больше…
— Он останется ночевать, — сказала я. — Он останется здесь надолго. И в лучшей комнате, чем эта. Я договорюсь с Каршем. А тем временем пришлите наверх хлеба, бульону и вина — только, пожалуйста, не «Драконьей дочери».
Но Гатти-Джинни уже заторопился обратно. Когда я вернулась в комнату, Ньятенери говорил:
— И все же ты принял меня. Ничего себе, священный покой! Впрочем, об этом говорить не стоит.
Мой Друг криво усмехнулся:
— Ну да, конечно. Видимо, я легко отвлекаюсь — ты был далеко не первым, кто помешал мне устраивать свои дела. Но тогда я твердо решил, что ты будешь последним и, когда ты наконец отправишься своей дорогой, я больше ни за что не попадусь в эту старую ловушку. Так оно и вышло. Я сдержал данное себе слово. Но мне помешало иное.
— Аршадин, — сказала я. Это имя вырвалось само, точно было некой живой тварью.
— Аршадин, — повторил Мой Друг. В его устах это звучало, точно шорох голых, обломанных ветвей. — Аршадин стал мне сыном. Не по крови, но по знанию, по пути. Боюсь, что и по тщеславию тоже. Мы, волшебники, страшимся смерти меньше, чем прочие люди, — быть может, потому, что этот переход знаком нам лучше, чем всем прочим. И, быть может, именно по этой причине мы так стремимся оставить по себе некое воспоминание. Для некоторых это деяния, изменяющие лицо мира, но для остальных это не более чем передача накопленных знаний кому-то, кто хотя бы способен понять, каким тяжким трудом они добыты, и не позволит им уйти во тьму вслед за нами. Но Аршадин… Аршадин…
Он умолк. Молчание длилось так долго, что я уже подумала, не заснул ли он, хотя глаза его были открыты. Он это умел при желании — засыпать в середине разговора, когда беседа делалась чересчур напряженной или возникала опасность поведать больше, чем он намеревался в данный момент. А может, он попросту притворялся — я так и не узнала наверное. А теперь он был действительно стар — ужасно старый и ужасно усталый. В ту минуту, глядя на него, я пожалела, что сама не могу уснуть вот так — уснуть, чтобы не видеть его таким. Но он тут же улыбнулся мне, демонстрируя свой изуродованный рот, словно знамя или цветок, и продолжал так, словно и не умолкал вовсе.
— Я заслужил Аршадина, — сказал он. — Заслужил в полном смысле слова. Я был величайшим магом, какого я когда-либо знал — а ведь, заметьте себе, я был воспитанником Никоса и долго учился у Ам-Немила, а потом у самой Кирисиньи. Я требовал от мира куда меньше внимания, чем эти трое, но всегда знал, что достоин истинного наследника, что я имею право породить более мудрого и могущественного мага, чем я сам, столь же отличного от меня, как птенец от разбитой скорлупы. И мне было дано это, и с того-то все и началось. Я получил именно то, чего заслуживала моя гордость и глупость. Жаловаться мне не на что.
— Я не хотел бы показаться непочтительным… — начал Ньятенери.
— О да, конечно! — мирно ответил Мой Друг. — Ты всегда держался почтительно. Лал — существо дикое, но при этом она с детства была приучена чтить бардов, поэтов и старых волшебников, даже самых сумасшедших. А ты всегда был учтив, даже в отчаянии, — и все же истинного уважения в тебе никогда не было. Я это списывал на недостаток образования и на то, что в детстве тебя перекормили тильгитом.
Но, говоря так, он взял Ньятенери за левую руку — ушиб и отек почти прошли, кстати, — и на миг прижал ее к груди.
— Так вот, я не хотел бы показаться непочтительным, — продолжал Ньятенери, — но все эти похвалы, расточаемые Аршадину, меня несколько смущают. Мы с Лал никогда прежде не слышали этого имени, — он взглянул на меня, ожидая подтверждения, и поправился: — то есть если не считать того раза, когда его назвала Лукасса — она просто вытянула его из воздуха в этой твоей дурацкой пряничной башне. Но и там это был всего лишь волшебник, который призвал… то, что он призвал, — и, однако, был убит, а ты выжил. Почему же тогда ты считаешь Аршадина сильнее, чем ты, могущественнейшим из магов? Мы чего-то не понимаем.
Мой Друг вздохнул. Мы с Ньятенери переглянулись, и на этот раз оба не сумели сдержать улыбку. Этот хриплый, безнадежный вздох был знаком нам не хуже, чем укоризненное биение крови в ушах — «вот и еще одна минута миновала без пользы, еще одно тик-так ушло впустую — сколько, сколько, сколько их еще осталось тебе, как ты думаешь?». Он всегда вздыхал так, чтобы показать своим ученикам, что их ответ на последний вопрос существенно сократил его жизнь и наполнил остаток его дней тихим отчаянием. На меня это всегда действовало, даже когда я разгадала его трюк.
— Лукасса, — спросил он, обращаясь к девушке, — что произошло с тобой, когда ты умерла?
Она посмотрела на него — без страха, но с каким-то прозрачным обожающим недоумением. Нам бы он за такое надрал уши — даже сейчас, когда он был так слаб. Но ее он только погладил по головке и спросил еще мягче, чем прежде:
— Что произошло с тобой, с той Лукассой, которая живет внутри? Разве ты уснула? Уснула, как полагают многие люди?
Он кивнул еще прежде, чем девушка успела покачать головой.
— Конечно, нет. Ты вовсе не спала, ты кричала и плакала, просто не дышала. Ну так вот, представь себе — я говорю это именно тебе, потому что ты хотя бы не воображаешь, что разбираешься в магии, в отличие от некоторых, — представь себе, что происходит с умершим магом. Большинство людей почти всю жизнь проводят во сне, а бодрствуют только время от времени, так сказать, в особых случаях. Но маг — маг бодрствует постоянно, и откликается на все происходящее, почему большинство людей и считают его магом. Тем более — в момент собственной смерти.
Тут этот старый фигляр соизволил взглянуть на нас с Ньятенери.
— И если его смерть не была мирной, если ему не дали совершить свою ламисетию — о, тогда его бодрствование становится чем-то воистину ужасным! Для этого состояния есть даже специальное слово, и есть слова, которые управляют им.
Не могу сказать, что в комнате воцарилась та мертвая тишина, на какую он рассчитывал. Во дворе орали друг на друга двое возчиков, лаяли собаки, кудахтали куры, где-то ревел шекнатом в течке Карш — он всегда так орет, когда наводит порядок. Но между нами четверыми действительно просочилась мертвая, ледяная тишина. Мой Друг сказал:
— Я не хотел, чтобы Аршадин учил эти слова. Он все равно их выучил. Были вещи, которым я не хотел его обучать. Обучили другие. Он пошел к другим. Нет, он не обиделся — между нами с Аршадином никогда не бывало ни ссор, ни обид. Он даже протянул мне руку на прощание.
И внезапно он молча, беззвучно заплакал. Но про это я рассказывать не буду.