Лев Вершинин - У подножия вечности
Все отошло. Стерся страх пред татарвой, и обида на воеводскую дурость, и смятение от великих грехов…
…даже о Велюшке не думалось…
И Феодосий опустился на теплый пол у незримой преграды, подчиняясь пришедшему пониманию, и забылся, не слыша ничего, не ведая, что творится за стенами.
А пришел в себя оттого, что осознал: пора!
Не спрашивая, встал. Кто-то незримый подталкивал в спину, указывая путь. Шел к двери, не глядя на образа, и угодники провожали его внимательными взглядами, словно благословляя на подвиг.
Вот она, впереди – дверь. Совсем уже близко. Не горят в притворе свечи, не тлеют лампады; лишь немного света проникло туда, и никак не различить во мгле щеколду.
Шаг. Еще шаг.
Сама собою распахнулась запертая дверь…
И полыхнуло в глаза Феодосию белым огнем.
Слово о праведной силе, монастыре духа и коротком ноже
…Наступающий день был последним.
Скоро, совсем скоро вспыхнет прощальный костер, освобождая от бремени тел души павших богатуров, и вместе с угольями, еще до темноты, истлеет Ульджаева жизнь. Останется только медленный путь по ледяной реке, длинная – на несколько дней и ночей растянутая смерть. И удавка в стане Бурундая будет лишь избавленьем…
На него уже и не смотрели как на живого. Слух об отступлении разнесся быстро, и теперь стражи, послушные, как всегда, старались глядеть мимо, и даже юркий лекарь-тангут, вливавший снадобье в рот бившемуся в судорогах отцу, избегал прикосновений; все они были живы и надеялись жить дальше, а для Ульджая все осталось позади, и живые сторонились его как заразного.
Теперь он, кажется, начал осознавать, что должен чувствовать опрокинутый наземь стригун-жеребенок, который до последнего мгновенья не верил в погибель и вдруг, уже ощутив на горле короткий холод ножа, взбрыкивает и пытается рваться из пут, норовя по-волчьи грызть руки, прижавшие голову к земле.
Но отчего-то, чувствуя это, он, лежа в сизой полумгле юрты, прислушиваясь к частому дыханию задремавшего наконец Саин-бахши, думал не о смерти, а о луне, большой и круглой, висевшей с вечера над станом, пока гроза и град не спугнули ее. Старики говорят, что это – лаз, ведущий в края, где кочуют предки. Тогда где-то там далеко, за серебряным пологом – почему нет? – юрта его матери. Она варит жирную шурпу в казане, она подбрасывает в костер комки кизяка и – конечно же! – поджидает его, своего давно потерянного сына. Ждать ей осталось недолго. В тот миг, когда тонкая тетива с шуршанием ляжет на шею, он переступит серебристый порог и присядет у материнского очага. Он зачерпнет похлебки из казана, и раскинется на приготовленном войлоке, и, не глядя вниз, на землю, спросит ее: отчего же случилось так, что вырос и умер, так и не узнав тепла ее рук?
И она ответит: потому что – меркит.
Это слово выстонал в бреду Саин-бахши, и память распахнулась, объяснив все: и смутные картины в неясных снах, и вспышки ярости (кто же не слышал о буйстве меркитов?), и умение подтянуть, не уча, любую песню (не было в степи певцов лучше меркитских…); выросший в добрых чужих руках меркитский щенок, вот ты кто, Ульджай, единственная капелька вылитой без остатка крови, последний осколок великого народа, ненавистного Потрясателю Вселенной и вырезанного под корень.
Убить всех! – приказал Чингис, кто же не слышал песен о том?.. всех, чтоб не осталось мстителей, чтобы забылось преступление… и он был мудр, как всегда, неповторимый хан, ибо меркиты не прощали обид, вот почему – всех!.. и поэтому он ушел, избежав мести… и некому было отплатить: последний росток был слишком мал тогда и не знал ничего о себе, а теперь он умер заживо… и всех дел в этой жизни осталось у него – довести джауны назад, в ставку Бурундаю…
– Мер-кэ! – каркнула пролетевшая над юртой ночная птица; по телу пробежал озноб – Ульджаю показалось, что это дух матери, или братьев, или кого другого из родни мечется в урусском небе, не находя успокоенья…
Потом он ненадолго забылся; впал в тяжелую дрему измученного человека, готовую в любой момент прерваться и не дающую облегчения телу. Почти тотчас открыл глаза, ощутив: что-то не так. И чуть погодя сообразил: в юрте тихо! Из-под набросанной в углу груды шкур не было слышно привычного, хрипловатого дыхания старика…
Сонная одурь уберегла от крика. Подумал спокойно, словно о постороннем: этого следовало ждать. Слишком плох в последние дни был отец, он почти не приходил в себя, и Ульджай почти смирился с неизбежным. Это оказалось совсем нелегко: понять, что отца не будет. Думать об этом было даже труднее, чем о наказании за неудачу. Ведь отец был всегда и, даже сгорбленный и немощный, оставался всемогущим, умнее и сильней всех людей на свете. Кому по силам победить черную болезнь? – никому. А отец одолел ее; он не спал пять ночей, хлопоча над горящим в бреду мальчишкой, – и даже единственной ямки не осталось на лице Ульджая, когда посрамленная немочь бежала наконец от мудрого Саин-бахши…
Нет, никак нельзя было представить бездыханного отца.
Быстро светлело. Ранний рассвет втекал в юрту сквозь расшнурованное тоно,[77] разжижая сумрак. Надлежало встать, подойти, откинуть шкуры и убедиться. Но – не мог. Казалось: вот, закрою глаза и подремлю – совсем недолго; а после проснусь, и все окажется дурным сном; отец не может оставить меня, особенно – сейчас, когда мое время истекает. Кто же проводит меня в последнюю дорогу, если не ты, отец?..
До крови закусил губу.
Привстал.
И замер.
Там, над грудою шкур, висело, покачиваясь, темное облако; колыхалось оно, но не растекалось, будто удерживаясь в дозволенных пределах; только нити-паутинки все тянулись и тянулись к жаровне, но и они опадали, остановленные незримой чертой. А рассветные струи пугливо обтекали дрожащую мглу…
– Не бойся, маленький меркит! – прошелестело в юрте. – Пришло время, и слуга проклял господина, а младшие подчинились старшим. Ты не умрешь.
– Кто здесь? – прошептал Ульджай.
– Нас много, – был ответ. – Мы хотим добра…
Этот шелест нельзя было постичь; он звучал и не звучал, он шуршал под черепной костью, без промедления отвечая на невысказанные вопросы. Он не принадлежал одному, это был шепот великого множества. Но выделяясь среди чужих, явственней всего слышался голос отца.
И Ульдхай поверил.
Откинув шерстяную накидку, привстал, опираясь на локоть.
– …слушай, маленький меркит…
«…Некогда было Ничто, и ничего больше. И Он шел сквозь пустоту, не зная цели, не понимая сути; Он был всемогущ и всезнающ, но как было проявить мощь? что было знать? – если вокруг было только Ничто… и решил Он создать Огонь и создал; и пришлась по нраву Ему игра Огня. А чтоб не скучал в одиночестве Огонь, сотворил Он Воду и велел ей подчиняться Огню, а Огню приказал заботиться о Воде… а потом целую вечность забавлялся Он, глядя, как нарушают Огонь и Вода Его заветы…»