Мария Семенова - Право на поединок
Волкодав молчал, глядя в пол. Эврих снова выручил его, сказав:
– Я много раз видел, как бился твой сын, госпожа. Во время священных поединков он ни разу не доводил дела до пролития крови. Я свидетель: он не единожды оставлял жизнь тем, кого легко мог бы убить.
Надо было очень хорошо знать арранта, чтобы распознать, чего ему стоили эти слова. Волкодав видел, как подрагивала перепачканная чернилами кожа на его загорелой коленке. Когда венн отбил Эвриха у жрецов, на парне живого места не было от кровоподтёков. Канаон с приятелем, сольвенном Плишкой, в охотку чесали кулаки о пленного вероотступника. Иной раз поодиночке, иной раз и вдвоём.
– Мне также передавали, – сказала Гельвина, – что мой сын пытался наняться в телохранители к дочери кнеса, но ты отсоветовал его брать.
Волкодав тяжело ответил:
– Я не доверял человеку, который привёл его наниматься.
– Как легко погубить всякого, кто прямодушен и горд, – с горькой задумчивостью проговорила Гельвина. – Мой мальчик ушёл от Учеников, ибо честь воина не позволяла ему принимать деньги у тех, кого он однажды подвёл… вернее, думал, что подвёл… поскольку то поражение наверняка была простая случайность… Тебе чем-то не угодил человек, приведший его наниматься, и отказ толкнул его к недругу твоего господина. А потом началась ссора, и тебе приказали убить Канаона… Ты, наверное, даже и не думал, что у него есть мать…
Если бы возможно было вернуть время, да ещё и поторговаться с Хозяйкой Судеб, Волкодав предпочёл бы вновь оказаться на постоялом дворе, под кнутом. И пусть бы драли его сколько душе угодно, только чтобы избавиться от этого разговора. Он с дурнотной тоской подумал о том, что у Тигилла, того гляди, в Кондаре тоже сыщется мать. Для которой жестокий разбойник по-прежнему был добрый и весёлый малыш, никого не способный обидеть.
И которой, как и матери Канаона, невозможно будет рассказать правду о сыне…
Волкодав медленно поднялся на ноги.
– Мне никто не приказывал, благородная госпожа. Это был честный бой, и Канаон принял смерть воина. Я сожалею, что причинил тебе горе.
– Тебе не понять, – прошептала Гельвина. – Тебе не понять. У тебя никогда не отнимали детей. Твоя мать, возможно, поняла бы меня. Хотя я, право, не знаю, что за матери рожают убийц…
Женщина покачала головой, и он увидел, что она еле сдерживала слёзы. Тяжёлые капли дрожали в уголках глаз: лишь гордость не давала им пролиться. Говорить, по мнению венна, было больше не о чем. Тем более что детей у него действительно не отнимали. Всего лишь родителей и младших братишек с сестрёнками, не считая прочей родни. Волкодав низко поклонился Гельвине и молча пошёл к двери.
– Я вновь подтверждаю всё сказанное моим другом, – услышал он голос Эвриха у себя за спиной. – Пусть Боги Небесной Горы навеки лишат меня лекарского дара, если мы произнесли здесь хоть слово неправды. И я тоже сожалею о твоём горе, благородная госпожа.
– Я не знаю твоей матери, венн, – не слушая арранта, тихо проговорила Гельвина. – Но ради неё я не стану желать тебе зла. Я не потребую суда над тобой, хотя ты его и заслуживаешь. Вернись к матери, если ты ещё помнишь дорогу к её дому. Я хочу, чтобы ты вернулся к ней живым и невредимым. Чтобы она вновь тебя обняла… Так, как я уже не обниму Канаона…
Она не заботилась о том, слышал ли её Волкодав, но он услышал. Он остановился у самой двери и вновь поклонился женщине – на сей раз по-веннски, достав рукой пол.
* * *Чернила, которыми делал свои путевые записи Эврих, составил Тилорн. Однажды высохнув, они схватывались уже насмерть и более не обращали внимания ни на воду, ни даже на мыло. Это позволяло не беспокоиться о рукописях в непогоду и под дождём, но ткань, замаранную чернилами, было уже не спасти. И то, что по небрежности миновало пергамент и стекало с пера непосредственно на руки, сходило только вместе с верхним слоем кожи. Хочешь – скреби, хочешь – жди, пока отшелушится само.
Эврих отыскал в куче речной гальки лёгкий пористый камень, расколол его, выгладил о твёрдый бок валуна и принялся сосредоточенно тереть колено, время от времени макая камешек в воду. Ни ему, ни Волкодаву не захотелось сразу возвращаться на постоялый двор, и они отправились к реке. Там их скоро отыскал Мыш, победоносно разделавшийся с кнутом. Ушастый зверёк сел на камень над краем глубокой ямы, оставленной схлынувшим наводнением, и стал смотреть в воду. В яме, прогретой солнцем, успели завестись головастики. Мыш следил за ними несытым взором охотника, но в воду не лез. Созерцание увлекло его, он возился и переступал на облюбованном камне. Плоский булыжник держался непрочно и в конце концов с плеском опрокинулся в воду. Зверёк поспешно взлетел, оскорблённо чихнул вслед шарахнувшимся головастикам, и перебрался на камень поосновательнее. И оттуда, блюдя достоинство, стал коситься по сторонам и делать вид, будто съедобные обитатели ямы его нисколько не интересовали. Волкодав улыбнулся, наблюдая за ним. Обсохшая галька была рыжевато-белёсой, одинаковой и неинтересной. Под водой же переливалась, как многоцветная яшма.
Учёный аррант между тем убедился, что скорее сдерёт кожу до мяса, чем избавится от глубоко въевшихся чернил. Он с сожалением отложил пористый камень и подставил солнцу колено, ставшее гладким на ощупь и очень чувствительным. Несколько дней Эврих будет как нарочно задевать им все углы и попадать под хлещущие ветки кустов.
– Ты знаешь, – задумчиво глядя на неистребимые остатки чёрных потёков, сказал он Волкодаву, – когда я был маленьким, мне только и говорили, какой я рассеянный и нерадивый. Я дружил с одним парнишкой во дворе, он учился грамоте у другого учителя. Однажды я сидел и ждал, пока его отпустят, чтобы пойти вместе играть. Он вышел, и я увидел, что у него все пальцы в чернилах. И знаешь, что я подумал?…
Волкодав открыл рот впервые с тех пор, как они вышли из дома наместника, и сказал:
– Что этот мальчишка был ещё нерадивей тебя.
Эврих довольно расхохотался:
– А вот и нет! Я подумал: вот поистине старательный ученик! Внимательный и усидчивый!… Куда мне до него!…
Волкодав опять улыбнулся. Что особо смешного было в детском воспоминании арранта, он, надо сказать, не особенно понимал. У него были совсем другие воспоминания. Но вот то, что Эврих так с ним разоткровенничался, поистине дорогого стоило. Обычно он до таких разговоров не снисходил, памятуя, что судьба навязала ему в спутники дремучего дикаря, из которого вряд ли удастся вытесать человека.
Наверное, решил про себя Волкодав, ему тоже тяжко было вспоминать Канаона…
Он услышал, как наверху, за кромкой берегового откоса, прошуршала трава, и повернулся почти одновременно с Мышом. Над обрывом появился светлоголовый отрок; Волкодав ещё раньше видел его среди приехавших с Кавтином и по вышивке на одежде определил в нём раба. Отрок сбежал вниз по тропинке и, кланяясь, подошёл. Он держал в руке лоскут берёсты: нарлаки, как и другие соседние с ними народы, использовали дармовую берёсту для каждодневных записей, которые не предполагалось хранить.
– Господин, – обратился к Эвриху раб. При этом он почему-то опасливо косился на Волкодава. – Мой хозяин, благородный Кавтин, сын Кавтина Ста Дорог, велел разыскать тебя и передать это письмо. И ещё он велел сказать такие слова… Умоляю, не гневайтесь на меня, это не мои слова, это слова моего хозяина, да согреет его Священный Огонь… Он велел сказать: попроси достойного арранта прочесть… ой, только не гневайтесь и не бейте меня… попроси достойного арранта прочесть веннскому ублюдку это письмо, да чтобы растолковал тупоумному варвару всё то, чего тот не поймёт…
Мальчишка сунул Эвриху свёрнутую берёсту, всхлипнул и бухнулся на колени:
– Мой благородный хозяин велел дождаться ответа…
Эврих не стал разворачивать письмо, а просто протянул его Волкодаву. Венн порвал нитку, которой оно было завязано. Мыш сейчас же заметил у него в руках нечто несомненно интересное, вспорхнул на плечо и тоже уставился в неровно нацарапанные строчки.
Кавтин писал по-саккаремски. Он всё-таки был купеческим сыном, а первейшими путешественниками и торговцами на свете считали аррантов, мономатанцев и саккаремцев. Потому-то любой уважающий себя купец должен был в совершенстве уметь вести торг, составлять долговые расписки и материться на каждом из этих трёх языков.
Подлый убийца моего брата, ты не можешь занимать место среди мужчин, – гласило письмо. – Ибо ты не мужчина в сердце своём. Кавтин, сын Кавтина, обращает против тебя эту хулу и говорит тебе так: если ты от кого-нибудь когда-нибудь слышал о чести, завтра на рассвете ты будешь ждать меня за околицей, там, где кондарский тракт встречается с дорогой на юг, а гостеприимство, которые я простёр над тобой, не зная, кто ты есть на самом деле, утрачивает законную силу. Если ты не придёшь, я ославлю тебя под кровом каждого дома, где мне доведётся бывать, и люди узнают, что ты именно таков, как о тебе было сказано. Ты более не сможешь произносить клятву и свидетельствовать ни о мужчине, ни о женщине. А если ты явишься, я убью тебя в поединке и велю закопать твоё тело в гальку между берегов Ренны, ибо это место не принадлежит ни воде, ни суше, и труп негодяя не осквернит ни одну из стихий.