Михаил Шалаев - Владыка вод
Случилось со Сметливом что-то небывалое. Помнил он себя в молодости… или — как бы это сказать? — в первой молодости. И Капельку помнил, и жену свою, плясунью и насмешницу, и других… Но все это было как легкий туман утренний, голову только кружило. А Цыганочку как увидит — колотит всего, вдохнуть ее хочется — и не выдохнуть, и умереть, потому что никак не пережить такой радости. А когда не видит — и того хуже: сумерки вокруг, люди в них тенями бледными и бессмысленными. От одной мысли, что уходить надо, сердце в комок собиралось дрожащий, и думал он отрешенно, что никуда не пойдет — друзей обманет, позор на себя примет — но не пойдет, потому что это как смерть для него, даже хуже смерти. А язык, проклятый, не поворачивался сказать все как есть, и знал Сметлив, что смешон становится, но крутил, причины придумывал — и оттягивал выход как мог. Вон, и Смела ругал, когда тот в латники записался, а сам расцеловать его был готов.
Иногда приходило в голову, что он же женат, что есть у него в Рыбаках жена, бывшая плясунья и насмешница. Но тогда Сметлив лишь слегка удивлялся — разве о нем это все? Это совсем о другом человеке, которого он знал и любил, да вот — не повезло бедолаге, помер на своем табурете, в жизни ничего не повидав и воздуха не глотнув напоследок.
А Смел подмигивает: ерунда, мол, Сметлив, расчеты твои. Завтра пойдем. Нож свой продам, закупим, что нужно — и дальше… Эка хватил! Нож он продаст, не угодно ли… Разве нож в дороге не нужен? Да и продать его по хорошей цене — тут знаток нужен, а не так, чтоб кому попало. Нет, Смел, два дня ничего не решают. Ты устал — отдохни, Верен сетей наплетет, я рыбу половлю — так и заработаем сколько надо.
Верен и Смел смирились с его упрямством. Две недели толкутся здесь бестолку — два дня подождут. Ладно. И другие пошли разговоры, и еще один жбан потребовался, и баранина в яблоках кончилась. Эй, хозяин, что там еще? Подавай!
Уж неизвестно, кто из троих участников проболтался, но о секретном совещании у Пуда как-то узнали. И пошло среди лавочников шушуканье по городу. Там шу-шу, тут шу-шу.
— А помнишь, как дворцовые стражники по пьяному делу бражную разнесли у Лыбицы? Хоть бы монетку кто возместил…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
— А у Наперстка беспалого писарь канцелярский как взял в позапрошлом году двух баранов на свадьбу дочери — так до сих пор и не платит…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
— А знаешь, за что Грымзу Молотка взносом обложили? Он к Щикасту на день опоздал со взяткой. А тот заявил, будто Грымза его обсчитал…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу… Поминали, конечно, при этом разгромленную лавку Апельсина, и почти всегда при таких разговорах случался невзначай Котелок.
Во дворец, разумеется, донесли. Доминату, не успевшему еще отойти от событий на Переметном поле, это шу-шу показалось опасным, и он приказал арестовать Апельсина как зачинщика смуты. Когда Апельсина, небритого и совсем уже одуревшего, вели в тюрьму, жена его, Светица, плача, шла за стражниками с детьми, такими же оранжевыми, как папа, а лавочники выходили из лавок и мрачно глядели вслед из-под тяжелых век, качая головами: что ж это такое делается? И сначала кто-то один из соседей пристроился — взял на руки младшенькую Апельсина, Ластицу, потом другой, и еще, и еще… К тюрьме подходила уже целая толпа, и была она плохо настроена: ворчала, щетинилась злобными взглядами, недовольство всячески выражала. Сержант Дрын, возглавлявший наряд, стал опасаться даже, как бы драку не учинили, однако дальше ворчания дело не пошло.
Тюремная дверь, сглотнув Апельсина, захлопнулась, но толпа не расходилась, ожидая чего-то еще. Тогда Котелок, находившийся тут же, сказал — про себя, как будто: «Сейчас бы бражки глотнуть…» Собравшиеся дружно его поддержали. А Грымза Молоток сказал: «Айда ко мне! Всех угощаю!»
Приглашение приняли. Сначала расселись по отдельным столам, но скоро стали сдвигать их, потому что говорили все об одном: о том, что плохо становится жить, что нет никакой надежности и неизвестно, что будет.
Выбрал Котелок подходящий момент, встал с кружкой в руке и выразил то, что было у всех на уме:
— Свободу Апельсину! — и приложился к кружке.
— Свободу Апельсину! — дружно подхватили лавочники, и тоже приложились.
После таких слов уже надо было что-то делать, но никто не знал, что. И снова встал Котелок, и блеснул решительно глазами:
— Пойдем во дворец!
Одна часть присутствующих его поддержала:
— Пойдем! Ого-го! Свободу Апельсину!
Другие засомневались:
— А что мы там скажем?
— А так и скажем! Свободу! Ого-го!
Котелок поднял руку, подождал, пока горлопаны утихли. Потом обратился к колеблющимся:
— Мы ведь не замышляем никакой смуты. Просто встретимся с доминатом и вежливо попросим, чтобы его основательность рассудил дело Апельсина по справедливости.
— Не попросим, а потребуем! Ого-го! — завопили горлопаны.
Слова Котелка убедили слабодушных. Лавочники зашевелились, потянулись к дверям. Толпа выклубилась из бражной на улицу и поползла по направлению к площади.
Учитель был дома один. Цыганочка опять куда-то запропастилась — видно, дружка завела. Учитель посмеивался про себя, но дочь ни о чем не спрашивал, считая ее достаточно взрослой и умной: придет время — сама расскажет.
Только две любви осталось у него в жизни: Цыганочка и Книга. Когда-то любил он женщину, любил учить детей, но прошло все, прошло: от женщины пришлось бежать сломя голову, а дети стали взрослыми и сами учили теперь грамоте других. И думал Учитель, что нечего ему больше ждать впереди, но тут незаметно вошла в его жизнь Книга. Он называл ее про себя только так — Книга, хотя стояло уже на первой странице название: «Хроники дома Нагастов». Работал не торопясь, смакуя, стараясь, чтобы видно было все, о чем рассказывал, как воочию.
И теперь, выписывая начало главы о покорении могулов, Учитель старательно вспоминал Саргазан, бело-зеленый город, схваченный широким полукружьем одинокой горы Тенгир, и весь изрезанный бегущими с ее склонов ручьями сладкой воды. Здесь, представьте, и завязались, и сплелись клубком те события, что привели к короткой, но яростной войне между могулами и пореченцами. И вот, дойдя до того места, как Алакул-нойон приказал вырвать язык перебежчику Джурабею, Учитель почувствовал, что устал, посидел еще немного, глядя на недописанный лист бумаги, и решил пойти прогуляться.
Сумерки едва-едва начинали подправлять на свой лад облик города, приглушая краски и превращая тени в потемки. Булыжники мостовой уже отходили от веселой силы весеннего солнца и спросонья потягивался над ними прохладный ветерок. Учитель шел по улице, неторопливо размышляя над одним вопросом: зачем же пустил Джурабей грязный слух о красавице Эльби, если знал, что смертельно оскорбляет нойона? Или так ведет нас судьба, лишая ума и зрения на тех поворотах тайных, когда должны свершиться ее начертания?