Карина Демина - Невеста
Родинки-пятнышки… два созвездия, чей рисунок я наизусть выучила. Кто бы еще сказал, для чего.
А сравнение с альвом Одену не понравилось. Даже руки разжал, отпуская. Обидно…
— Я вернусь!
Прежде чем он успел опомниться, я растворилась в рисунке леса. Запах мой смешался с иными, и… надеюсь, у Одена хватит ума не идти по следу.
В конце концов, я же не собираюсь с ходу соваться. Сначала осмотрюсь, а там уже решу, как быть.
Хутор оказался крупным, даже не хутор — настоящая лесная деревня на полторы дюжины домов. Впрочем, домами эти строения можно было назвать лишь условно: горбатые крыши, поросшие травой и мхом, едва-едва подымались над уровнем земли. Из круглых отверстий в кровле тянуло дымом.
Единственным более-менее приличным сооружением выглядело кривоватое здание, сложенное из камня. Валуны, вероятно, со всего леса собирали, а затем крепили глиной, в которую домешивали конский волос и птичьи яйца. Не для простого человека строили.
С ним мне и разговор вести.
Дом был огорожен плетеным забором, во дворе бродили куры, гуси и утки. А женщина в надвинутом на самые глаза платке ковырялась в огородике.
— Добрый день, — сказала я, убирая отросшую челку с глаз. — Может, у вас работа имеется?
Женщина отложила деревянную мотыгу… совсем глушь.
И коров я не слышу, хотя навозом пахнет.
Может, на пастбище отогнали? На худой конец, соглашусь на гуся, жирного, крупного, чтобы хватило на двоих.
— Альва?
— Наполовину. Но многое умею.
Врать потенциальной работодательнице не стоит. Вот только неприятно, что маскарад мой она раскусила сразу. С Оденом ясно — мужской запах с женским он точно не перепутает. А вот она… и взгляд колючий, оценивающий.
Как-то сразу возникло желание убраться.
— Молока хочешь? — Женщина смахнула пот со лба.
Устал человек. Жара. А она вкалывает на огородике, где земля пустая, выдохшаяся, и, несмотря на все ее усилия, вряд ли что-то толковое поднимется.
Сбежать я всегда успею.
— Хочу.
Она кивнула и ушла в дом, а вернулась с расписной крынкой. О да, молочко. Коровье. Жирное. Свежее почти, скорее всего утренней дойки. На поверхности толстый слой желтоватых сливок…
Я ведь именно о таком думала.
— Пей хоть все, молока у нас вдосталь. — Хозяйка смотрит внимательно, но я не чувствую в ней злости, скорее некую снисходительность. — И сметанка имеется. И творожок…
Не уверена, что Оден любит сметану и творог, но я уже готова остаться в этом чудесном месте деньков эдак на пару. Теоретически. А практика и опыт подсказывают, что гостеприимством людей лучше не злоупотреблять.
Сливки лакаю аккуратно, наслаждаясь каждой каплей. И плевать на то, как выгляжу.
— Денег, прости, не сыщем, люди простые. — Женщина оперлась на ограду, которая прогнулась под ее весом. — А вот яйца… или курятинка… сальце опять же…
Деньги мне без надобности.
— Договоримся.
— Дарина я.
— Эйо. — От холодного молока першило в горле. — Что сделать надо?
Дарина почесала руку. Кисти у нее крупные, загоревшие до черноты. И земля въелась в кожу, выдубив до состояния хорошей бычьей шкуры.
— Поле тут одно имеется… нехорошее. Глянула бы.
На свою беду, я согласилась.
Поле находилось неподалеку от безымянной деревеньки, все еще безлюдной.
— Так на работах. — Дарина показывала мне дорогу. Она не особо спешила, шла переваливающейся утиной походкой, и ноги ее тонули в траве. — Кто в поле, кто в лесу, кто за скотиной…
— Давно тут живете?
— А сколько себя помню, столько и живем. Тихо тут…
И вправду тихо. Исчезли комары, и даже мошки, которым нипочем полуденный зной, куда-то подевались. Ни птичьего гомона. Ни стрекота кузнечиков. Деревья и то молчат.
— Там-то небось все воюют…
— Уже нет.
— Это ненадолго. Всегда воюют. — Дарина остановилась и, сняв косынку, махнула. — Там оно, поле, аккурат за вырубками. Я дальше не пойду. Поглянь, коль не тяжко, а мы уж в долгу не останемся.
Не нравилось мне это место. Было в нем что-то неуловимо неправильное, заставляющее меня пятиться от края поляны.
— Как оно появилось? Поле?
— Да… давненько уже. Мой прапрадед еще расчистил. Крепко корчевать пришлось, да больно землица хороша была. Жирная…
…сухая и серая, сыплется прахом сквозь пальцы.
И я уже знаю, в чем дело.
Но вот хватит ли у меня сил все поправить?
— Распахивали каждый год, верно? И отдыхать не давали? И не подкармливали?
Дарина только руками развела: мол, земли-то мало, каждую пядь у леса отвоевывать приходится. И о каком отдыхе говорить можно?
Пахали. Сеяли. Тянули силы, пока не вытянули до последней капли.
Никто и не заметил первую примету: ведьмины грибные кольца, которые жались к земле. И вторую, когда пшеничное поле разлилось чистым золотом, лишенным привычных вкраплений васильков да ромашек. Сколько от той пшеницы слегло в корчах? Небось сама Дарина ходила к полю с подарками, носила живую птицу, жаб хоронила и пела, заговаривая новорожденное зло.
Не получилось.
— Вымертвень. — Я вытерла пальцы о штаны. — Высосали землю досуха, вот она и переродилась. Теперь силу давать не может, только сама тянет.
И растет. И будет расти, пока однажды не доберется до края деревушки.
Дарина знает, по глазам вижу.
— Помоги, девонька! — Дарина уцепилась за руку. — Помоги. А мы уж не обидим… будь ласкова. Сочтемся по чести. Гусей двух дам, наижирнейших. Сальца. Солонинки. Колбасок домашних. И медок у нас имеется…
Серость распростерлась до края леса.
Уйти?
И бросить людей… Ничего страшного, переедут в другое место. А лес зарастит проплешину, через пять лет, через десять, но убаюкает тварь.
Вот только еда… еда — это аргумент. Сало. Гуси. Солонина. Одену мясо нужно. Он не жалуется, конечно, только я сама понимаю, насколько ему не хватает нормальной еды.
А Дарина, крепко держа меня за руку, продолжала уговаривать.
И я согласилась.
Ну не дура ли?
Я сняла куртку, разулась, отстегнула ножны — железо будет мешать разговору — и, зачерпнув обеими руками серую, крошащуюся землю, высыпала на волосы. Провела ладонями по лицу и, закрыв глаза, сунула руку в переплетение сухих корней.
Отзовись.
Ты далеко. Тебе больно. И ты голодна. Мне ли не знать, что такое голод? Не веришь? Зря… Голод — это когда стираются границы дозволенного. У тех, кто слабее, — раньше. У тех, кто сильнее, — позже. Они сопротивляются, цепляясь за глупые понятия чести и достоинства, потому что всего остального их лишили.
Слышишь мою боль?