О'Санчес - Пенталогия «Хвак»
Снег испытующе поглядел на своего воспитанника и одобрительно крякнул.
— Уже кое-что. А ну-ка, Лин, вспомни, чему я тебя учил, окинь его глубинным взором, тем, постигающим…
Лин-Докари ухмыльнулся и довольно небрежно повел в сторону спящего левой ладонью, ойкнул, сразу же подобрался и выставил обе руки, одновременно протараторив заклинание… Уже через пару мгновений он грянулся на четвереньки и оттуда пал ничком, желудок и суставы его сотрясали судороги. Лин застонал, в тщетных попытках погасить дикую боль и хотя бы вызвать очистительную рвоту…
Старый рыцарь продолжал сидеть, как ни в чем не бывало, голос его был сух и безжалостен:
— Разве этому я тебя учил? Воин, перед битвой ли, перед колдовством, должен быть осторожен, холоден, вкрадчив… А не со всей дури лезть вперед открытым горлом! Ты рыцарь, или ты раззява?
— Ох… — Лин встал, наконец на четвереньки, замычал, задышал… — скорее второе! Точно раззява. Отстань, Гвоздик, дай мне помереть спокойно… со мною все хорошо… разве что в мозгах нехватка… Снег, пожалуйста, налей мне своего отварчику…
— А! Оценил, наконец!
— …хочу одной гадостью другую сполоснуть… Вот это да! Ради такого зрелища стоило…
Докари Та-Микол был гибким, сильным колдуном и в любом другом подобном случае беспечность его осталась бы без последствий, но здесь… Спящий толстяк оказался с ног до головы увешан вражескими для него проклятьями, очень гадкими, кошмарными, даже смертными, как успел заметить Лин колдовским зрением… Ни люди, ни демоны с такими проклятьями существовать просто не способны, а этот — преспокойно спит, совершенно ясно, что и сон его обычный, не насланный… Чтобы эти проклятья узреть, их надобно как бы коснуться, дотронуться до них собственной сущностью… Ну… Докари и дотронулся. Хорошо еще, что Снег, несмотря на всю свою показную суровость, был настороже и отвел от Лина большую часть удара…
— Ох, хорош твой отварчик, дорогой Снег… ой, как у меня руки трясутся… Кто же его так?
— А я откуда знаю? Ходил, бродил, небось, по лесам, по горам, собирал попутно, как грибы собирают… Лихие создания пытались с ним посчитаться, даже я со счета сбился, перебирая вериги его… Он тоже, знаешь ли, далеко не свят.
— Да уж наверное! Вон как Гвоздик щетинится… Защитник ты мой бесхвостый!..
— Продолжу. Сей пышный детина отнюдь не образец благочестия и добродетели, однако, это не мешает мне с ним прохладную дружбу водить. Более того, я и тебе сего не возбраняю, ибо негоже одному грешному человеку пыжиться и кичиться перед другим, особенно достоинствами своими. А вот про Зиэля — не вспоминай! Понял ли ты мой урок?
— Не так, чтобы очень, но твой совет учту, даже не вполне его понимая.
— Сего более чем достаточно.
— Но сколько же силищи таится в этой туше???
— Много. А может даже больше, чем ты думаешь, сударь Докари. Ты бы видел пропасть, в которую он грянулся. И вот — без видимых последствий.
— И кто же он такой, откуда взялся?
— Из мужичья. А зовут его Хвак.
ХВАК
ГЛАВА 1
Хвак не помнил отца и мать,
но, рожденный в Древнем Мире,
был он плоть от плоти его,
кровь от крови.
Шел бродяга по весенней дороге, шел куда глаза глядят. Огромный, широкий, борода почти не растет, редковата на толстых щеках, простоволосый, ноги босы, все в цыпках, брюхо жирное — словно у отставного купца, либо кашевара обозного, мозоли в натруженных ладонях лошадиного копыта тверже, а глаза как у мальчишки: быстрые и живые, доверху наполненные испуганным любопытством, только и знает, что таращится по сторонам, всякой мелочи дивиться рад… Да он и в самом деле почти мальчик возрастом: сколько ему — лет семнадцать, восемнадцать было в ту пору?
Широка имперская дорога, льется и льется себе — с запада на восток, с севера на юг, с юга на север: куда хочешь, туда и шагай. Предположим, на запад. А ежели надоест следить глазами каждый вечер, как уставшее за день солнце погружается в расплавленный окоем — дождись перепутья и сверни на другую дорогу, этой поперек: она тоже имперская, точно такая же ровная и широкая, и так же бесконечна в любой рукав. Империя огромна, попробуй, дойди до края!
Но чтобы пресытиться именно созерцанием придорожных красот и попутными пределами, надобно долго путешествовать, не отвлекаясь всяким сорным бытом и неуемными потребностями вздорного человеческого естества, которые не могут не отвлекать: то жажда тебя одолеет, то голод приступит, а то и еще какая нужда припрет, включая сон и желание поговорить, пообщаться с себе подобными…
Хвак жил недолго и жил в деревне, пусть и далеко от границ, но все одно — в беспробудной глухомани, кроме пахоты на каменистом поле мало чего видел все эти годы, окоем его разума был узок и неярок, слов на языке — немногим больше, чем зубов во рту; в прежней жизни все, кого он знал, считали его дураком и сорною травою, и про себя думали, и вслух это высказывали, да так часто, что Хвак понял сие намертво и никогда в том не сомневался. А был он не глупее людей, просто судьба ему почти ни в чем не благоволила до некоторого часа.
Но случилось однажды — дело на пашне было, в середине весеннего дня — вдруг разогнул Хвак взмокшую спину, огляделся по сторонам…
— Зачем он здесь? Почему несчастных волов изнуряет, упряжью опутав? Зачем почву терзает лемехом острым, ведь больно, небось, Матушке-Земле? Нет! Он больше не будет так делать, нет, не будет. А лучше он распряжет волов, пусть порадуются отдыху нежданному, пусть ветерок остудит им натертые бока; Хвак пригонит их в дом и поделится радостью от понятого со своей ненаглядной женой Кыской… И тогда они гораздо больше будут видеть друг друга, вместе думать о хлебе насущном, дышать, говорить и смеяться бок о бок… и будут они счастливы и веселы… много, много лет…
Ан вышло иначе, нежели мечталось, и вот уже разбита в одночасье Хвакова семейная жизнь… да и вся остальная заодно… Убил он сгоряча и жену, и кузнеца, которых застал за непотребством в собственном доме. Был бы он невиновен и чист перед удельным судом, который правят чиновные люди именем Его Величества, да все-таки оробел розыска дожидаться, привык, что все его шпыняют, и один он во всем неправ получается. Встал и пошел по имперской дороге, без умысла и расчета, а просто… вдаль… Впереди лето, а лето здесь теплое, крыши над головой почти и не надобно. Авось и осенью не пропадет, всюду ведь люди живут, в любое время года…
Оно, конечно, живут, да все по-разному. Кто дворянин, с пером в берете, а кто и простолюдин в обычном кожаном треухе — но каждый обитает вне собственного дома с покрытою головой. Ежели с непокрытой — стало быть, раб. Ежели с непокрытой, да без ошейника — значит, ничейный раб! Ничейный — стало быть, бери его себе, всяк встречный и поперечный! Конечно же, в имперском судебном уложении нет и никогда не было такого понятия: «ничейный», ибо, если ты раб — всяко имеешь принадлежность к определенному хозяину, согласно ошейнику, либо собственному объяснительному слову. А коли ты раб, да при этом не представляется возможным понять (без пристрастного дознания) — чьих владельцев ты раб — то назначается розыск, а до итогов оного сей шельмец объявляется беглым! В узилище его, на дознание и суд! Докажут, что беглый — хозяину не вернут, казнят на месте. Этими-то строгостями имперского суда и пользуются предприимчивые люди: выследил кого без шапки и ошейника, понял, что бесшапочный, «ничейный» — хвать такого — и к себе в неволю! Поди, пожалуйся — захватчику розыск и пеня, но тебя тотчас и казнят! Что лучше — на колу, или в ошейнике? То-то же. Самые отчаянные из беглых рабов дерзают шапки носить, по праву свободными притворяются… Худое счастье эдак-то поступать, короткое и очень уж дорого обходится! Скажем, взяли «на горячем» шайку молодцов с большой дороги, и по розыску дознались, что в той ватаге один дворянин, восемь простолюдинов, городских и деревенских, да двое — беглых, которые ошейники с себя спилили, а шапки надели. Дворянину, обычно, плаху, смердов на колья сажают, либо на суку вздергивают, а беглых обоих… Таких не казнят, нет… Таких прилюдно до смерти умучивают, да не за сутки, не за двое — по неделе и больше пытают…