Андрэ Нортон - Дракон в серебряной чешуе
Впереди шла леди Ольсивия, за ней следовала Эфрина. У каждой из них в одной руке был сверток, а в другой — ясеневый прутик, очищенный от коры и серебрившийся в лунном свете.
Они пересекли одичавший сад. Госпожа перебралась через ограду. Ее ступни отпечатались на серебристом песке. Эфрина двигалась за ней, ступая точно след в след. Так они добрались до пятигранного алтаря. Эфрина извлекла из своего свертка красивые фигурные свечи, от которых шел запах сухих трав, и установила по одной в каждом углу алтаря. Тем временем госпожа развязала свой сверток, вынула деревянную чашу, грубо сработанную явно непривычной к подобной работе рукой. Верно — леди Ольсивия собственноручно вырезала ее в тайне от всех. Она поставила чашу в центре пентаграммы и принялась сыпать в нее по щепоти песка из каждого луча звезды. Серебристого песка она бросила двойную долю. Песок заполнил чашу до половины. Затем она сделала знак Эфрине — до поры они действовали молча, чтобы не потревожить тишины. Тогда Мудрая стала разбрасывать вокруг чаши пригоршни белого порошка. Наконец леди Ольсивия заговорила.
Она позвала и получила ответ. Из тьмы ударило белое пламя, и белый порошок занялся огнем, который был так ярок, что Эфрина вскрикнув, зажмурилась, чтобы не ослепнуть. Но госпожа неподвижно стояла и пела. И пока она продолжала петь, пламя полыхало, хотя питавшего его порошка уже не было. Снова и снова повторяла она определенные слова своего заклинания, затем воздела руки и, когда уронила их, пламя погасло.
Однако теперь на алтаре вместо чаши стоял сиявший серебром кубок. Госпожа схватила его, быстро обернула тканью и прижала к себе, как бесценное сокровище, что было дороже ей не меньше жизни.
Свечи догорели, но нигде на камне не было видно потеков воска. Поверхность камня оставалась чистой.
Женщины двинулись обратно. Перелезая через стену, Эфрина обернулась и увидела, что по песку пробежала рябь, уничтожившая их следы.
— Исполнено, исполнено, как должно, — устало произнесла госпожа. — Осталось лишь подождать конца…
— Желанного конца, — робко вставила Эфрина.
— Их будет двое.
— Да…
— Да, за двойное желание платят вдвойне. Мой господин получит сына, который, по приговору звезд, будет во всем подобен ему. Но доля защитницы выпадет ей…
— А цена, госпожа моя?
— Цена тебе известна, подруга моя и мудрая сестра.
Эфрина замотала головой:
— Нет!
— Не спорь — ведь мы вместе гадали на рунах. Приходит время, когда одна должна уйти, а другая заступить на ее место. Раньше наступает это время или позже — для благой цели не имеет значения. За моим господином будет кому присмотреть. И не гляди на меня так, лунная сестра. Мы обе знаем, что подобные нам уходят, оставляя за собой двери открытыми, пусть слабые глаза этого мира их не различают. Моим уделом должна стать радость, а не горе!
Лицо леди Ольсивии было, как всегда, спокойным и грустным, но когда она с кубком в руках входила в дом, от него исходило словно некое сияние, невыразимая красота.
Она наполнила кубок отборным из лучших вин Эфрины, подошла к постели своего мужа и положила руку ему на лоб. Он проснулся. Она улыбнулась и что-то произнесла на своем родном языке. Труан улыбнулся в ответ и до половины осушил кубок. Остальное допила леди. Он протянул к ней руки и она приникла к нему. Все свершилось, когда луна покидала небо, сменяемая первыми лучами рассвета.
Беременность госпожи вскорости стала заметна, и деревенские женщины, перестав бояться, охотно беседовали с ней о том, что помогает женщинам в тягости. Леди Ольсивия отвечала им ласково, а они несли ей небольшие подарки: полосу мягкой шерсти, чтобы обернуть живот, или еду, полезную при беременности.
Госпожа больше не ходила в холмы, а занималась хозяйством или молча лежала, уставившись в стену, как будто видела нечто, не замечаемое другими.
Труан же постепенно все больше объединялся с деревенской общиной. Вместе с Омандом он ездил в Джорби для уплаты ежегодного налога и продажи местных товаров. Вернувшись, Оманд с восторгом повествовал, как славно Труан сторговался с сулкарами, добившись самого большого барыша за все прошлые годы.
Настала зима, и люди предпочитали не покидать своих жилищ, кроме как в праздник Конца Года. В ту ночь женщины бросали в костры омелу, а мужчины — остролист, дабы приходящий год Морского Змея оказался счастливым.
Раннюю весну сменило лето, а в деревне это время рождения детей. Все роды принимала Эфрина, но леди Ольсивия больше не сопровождала ее, и те из женщин, кому удавалось ее увидеть, только головами качали, потому что по мере того, как тело леди наливалось тяжестью, лицо все больше худело, руки стали тонкими, как прутики, и передвигалась она с трудом. Но, несмотря на это, леди Ольсивия улыбалась и выглядела всем довольной. Ее муж тоже был по-прежнему весел и не замечал, как изменилась жена.
Ее время пришло лунной ночью, столь же ясной, как и та, когда они с Эфриной вызывали Силы у каменной звезды. Произнося древние заклинания, Эфрина чертила особыми красками руны на животе роженицы, затем на ладонях, ступнях, а напоследок, на лбу.
Ей пришлось долго и тяжело потрудиться, но в конце концов послышался плач двух новорожденных — мальчика и девочки. Госпожа, ослабевшая настолько, что не могла приподнять головы, взглянула на Эфрину, и та быстро приблизилась к ней с серебряным кубком в руке. Она плеснула туда чистой воды и поднесла его госпоже. Леди Ольсивия с огромным трудом подняла правую руку и окунула пальцы в воду, а потом коснулась ими девочки, которая уже не плакала, а молча смотрела на мать странным, почти осмысленным взглядом, будто понимала значение происходящего.
— Эйдис, — произнесла леди Ольсивия.
Лорд Труан стоял рядом, и в его лице читалось какое-то ужасающее сознание того, что его всегдашней беспечности пришел страшный и бесповоротный конец. Он тоже омочил пальцы в воде, дотронулся до вопящего и барахтающегося мальчика и сказал:
— Эйнин.
Так им были даны имена, а спустя четыре дня после их прихода в мир леди Ольсивия навек закрыла глаза. Труан предоставил Эфрине и другим женщинам сделать все, что полагалось в таких случаях, а после, завернув тело жены в шерстяной плащ, ушел к холмам. Те, кто видели его лицо, не спрашивали, куда он идет, и помощи своей не предлагали.
Он вернулся один только на следующий день и с тех пор никогда не упоминал имени своей жены. Он вообще стал молчалив, хотя с готовностью брался за любую работу. Жить он остался в доме Эфрины, и детям своим уделял больше внимания, чем любой другой мужчина в деревне. Но люди предпочитали не вступать с ним в расспросы, ибо более не чувствовали себя свободно в его обществе, словно темное облако, всегда окутывавшее госпожу, отныне опустилось на него.