Ника Ракитина - ГОНИТВА
…семи годов отдали Мокоше в обучение. А в пятнадцать продали дивную попрядуху и вышивальщицу за ведро дукатов… Голос сливался со звяканьем шиб, таял – и Гайли опять провалилась в глухой, без сновидений, сон.
Ее встряхнули за плечо и тут же мягкая, пахнущая смородой ладонь зажала рот.
– Пошли в баньку. Как раз все поснули. Легше станет.
Гайли поморгала, разглядывая ахмистрыню в неясном свете звезд и лампадки перед образом, озарявшим горницу. А та совала в руки кабтики[8], плюшевую кацавею и свернутый ручник:
– Одевайся. Зимно во дворе. Застудишься.
– А моя одежда где?
– Петрок в сундуке запер. Скоренько…
Они на цыпочках проскользнули мимо дрыхнущего в сенцах на ларе гайдука и чуть не рысью двинулись вокруг дома. По его заднему фасаду росли высоченные столетние ели, лапами заметали сеево Млечного Пути, и тонкий звонкий месяц качался в их вершинах. Ночь казалась по-августовски темной, особенно здесь, внизу, пахли росные шелковые травы.
По неприметной тропке либо вообще без нее провела панна Марыся пленницу за альтанку[9] к тесной калиточке. Расходился ветер, и роща маньчжурских орехов, насаженная по велению князя Юрьи, зловеще раскачивала на фоне неба перистыми листьями. Перед рощей тряслась и скрипела старая груша-дичка. Ахмистрыня толкнула дверь низкого строеньица, затеплила стоящий на подоконнике предбанника каганок[10], и банька мигнула через слюду окошка красным тревожным глазом.
– Ну ступай, ступай, там сготовлено все. А я тут погожу, – панна Марыся тяжело опустилась на приваленную к стене колоду, ее полное гордое лицо вдруг исказил страх.
Гайли нырнула внутрь, с трудом притворив покривившуюся дощатую дверь. По наклону Звездного Ковша она уже заприметила, чего так боится ахмистрыня. Близилась полночь. Хорошо, что желание переспорить князевых гайдуков заставило панну Марысю пересилить страх.
В баньке душно пахло вениками, из каменки валил парок, к полкам налипли березовые и дубовые литья. У каменки рядом с горкой золы были сложены дубовые поленца, рядом в кадке плавал деревянный ковшик. Гайли, поджав ноги, уселась на полок, размышляя. Каменка вдруг пыхнула жаром, сверкающими, как янтари, углями, по углам послышался шепот, а по золе мелко зачастили похожие на отпечатки куриных лапок следы. Тень метнулась над каганцом, пробуя задуть огонек. Гайли чему-то довольно улыбнулась и, стянув с руки повязку, стукнула запястьем о край полка. На золу неровной цепочкой брызнула кровь.
– Навьи[11]! Вы нужны мне!
И коснулась лба.
…Туманные скелеты коней ржали и били копытами, ветер колыхал то ли пряди тумана, то ли призрачные плащи всадников. Уже в седле Гайли оглянулась: ахмистрыня сидела на том же месте, закаменев, и в ее остекленевших выпученных глазах отражался месяц.
Когда навьи всадники скрылись за окоемом, из банной дверцы выкатился на двор мохнатый клубок с большими ногами, облепленный банными листьями и с веником вместо бороды, захрюкал, запыхтел, как рассерженный еж, зыркнул на окаменелую бабу, а вернувшись внутрь, плеснул на каменку воды и стал гордо намыливаться панским мылом, вместе с ручником оставленным Гайли на лавке[12].
Лейтава, Случ-Мильча, 1830, конец июля
На жальнике[13] страшило, и мало кто забредал туда или просто проходил мимо без дай-нужды. Кладбище затравело, забурьянело, из высокой, в пояс, крапивы выглядывали кренящиеся чубы обелисков. Дуплистые осокори, высаженные вдоль проваленной ограды, нудно скрипели. Над кладбищем носилась пыльца одуванчиков, пахло плесенью и сырой землей. И когда раздался стон, девчонка из соседней деревушки (знающая, что за жальником в бору наилучшие лисички, а потому презревшая опасность) так и подскочила на месте и, выронив корзину, схватила за рукав ровню-брата.
– Янче!
– А?…
Братние синие глазищи закатились под лоб, губы побелели и испуганно дрожали.
– Мроит?
– Бежим!…
Проще было сказать, чем сделать. Ноги точно пристыли к земле.
Тягучий стон повторился.
– Мань, то маменька нас зовет?
– И-и… – сестра оберуч схватилась за платок на голове и тоненько завыла. Вой этот пуще пряников разохотил в парне храбрость. Тот сгреб и выставил поперед себя корзины и поломился через кусты.
Девка лежала на холме. Кроме кабтиков, сорочки и плюшевой кацавейки, на ней ничего не было. А вся трава по холму была изрыта и истоптана копытами. Ян припал на колени. Девка была живая, дышала еще.
– Навьи погуляли. Марья!…
Сестрица, словно привязанная к двойне веревочкой, уже стояла рядом.
– К Ахвимье беги!
– Сглазит. Ой, что это? – заскорузлый пальчик с обкусанным ногтем указал лежащей в лоб. – Звездочки ни то…
– Беги, так тебя!…
Манька подорвалась на резвы ножки. А Ян сквозь ветки старой березы, растущей под холмом, поглядел на восходящее солнце. Если девка – нежить, мара, то должна уже сгинуть. Те-оплая. Звездочки сеструхе примерещились… звездочки?!
– Подымай. Да легше, легше!…
Твердый голос вейской знахарки заставил развеяться страшные тени.
– Донесешь-от?
Ян кивнул.
Совсем скоро он, удивляясь собственной смелости, уже вносил спасенную в стоящую на отшибе кособокую хатку.
– Ну и спасиба, – Афимья поправила платок на голове. – Дальше я сама управлюсь. Вы по грибы шли? Ну и идите.
Брат с сестрою и сами не заметили, как ноги донесли их до бора; и словцом перемолвиться не успели. А сказать ой было чего.
Горела лучина, а все остальное утопало в темноте и запахе трав, слышались шорохи и шаги.
Знакомый аромат поплыл по избенке, заставляя Гайли выгнуться и застонать. Глаза у нее болели, точно присыпанные песком, распухший язык с трудом ворочался во рту.
– Сколько зелье не пила? – пристальные глаза сельской ведьмы вдруг оказались прямо над ней.
– Не… пом-ню… сутки…
– И навьев вызывала?
– Д-да…
– Мокоша за тобой ходит, девка… Еще час-другой, и ты без розума, а то и жизни.
– Спа-си-бо…
Они вдвоем засмеялись, точно между ними, такими разными, зазвенела-протянулась хрустальная нить.
– Пей. Да не хватай!: обожжешься, – прикрикнула Афимья, поддерживая Гайли голову.
…Гайли проснулась на закате. Он вливался в отворенную дверь и разгонял по углам тени. Развешанные под потолком и у печи пучки целебных трав казались мохнатыми зверушками. Травы источали сухой летний аромат, еще в избушке пахло глиной и молоком. И деревянным маслом от лампады перед ликом Богоматери в углу. Красный огонек трепетал за толстым стеклом. А за дверью на закате чернели вздернутыми ветками висельники-тополя и скрипели вороны над жальником. Закат рождал неодолимую тоску. Знахарка почувствовала это и захлопнула двери. Наклонилась над Гайли: