Федор Чешко - Урман
Глуздырь поперхнулся недосказанным. И впрямь получалось неладно. Спасибо еще, что вот-вот рассветет: по вечерней либо ночной поре могли бы не посчитаться со старшинством да надавать тумаков за неосторожные речи.
Впрочем, насчет тумаков могло и теперь по-всякому обернуться. Особенно после того, как под ногой беззвучно подошедшего Кудеслава скрипнула-таки жердь-предательница.
Больно уж кстати пришелся внезапный скрип при этаком разговоре; чересчур получилось даже для неробких мужиков-охоронщиков. Кто-то едва не сверзился с шаткого настила; кто-то лапнулся за топор, чуть не спихнув вниз соседа; кто-то поспешно забормотал отворотное… Зато когда доморгали-таки, что к чему, вся досада сорвалась на Кудеславову голову, а Глуздырь вышел вроде и ни при чем. Настолько ни при чем, что даже злее других напустился на нечаянного пугателя:
— Ты, Мечник, впрямь того… Тебя будто во младенчестве темечком на пень уронили! Не можешь, что ль, по-людски ходить, а не как жуть бестелесная? И чего ходить-то, чего?! Тут тебе не вражья людская ватага под тын приступила, понимать надо! Волк али другой какой зверь об этой поре уж не сунется, так ты сядь себе и сиди спокойно с другими вместе, дня дожидайся. Нет, он ходит, все ходит, ровно опять с супостатами своими железноголовыми от людей в осаде сидит! До первой седины дожил, а леса не знаешь! Ну, чего зубы оскалил? Этакое беспокойство обществу наделал — и радешенек, оскаляется! Одно слово — Ур… Ур… Уразуметь же надо глупость свою!
Все-таки опомнился Глуздырь, в самый последний миг успел проглотить третье, обидное прозвание Кудеслава. Хоть и не слишком ловко припрятал старик рванувшееся с языка словцо, а все ж припрятал. И на том спасибо, и то добро.
— Да уж будет тебе. — Кудеслав действительно улыбался (без насмешки, миролюбиво). — Ты сказал — я понял, чего ж лишнее толочь языком?
Он устроился на прогнувшихся под новой тяжестью горбылях вблизи гневно сопящего старика, отодвинул чей-то небрежно кинутый топор, поудобнее повернул привешенный к поясу меч (из-за пристрастия к этому оружию и повадились звать Кудеслава Мечником — некоторые, подглядев и недопоняв, уверяют, что он даже дрова мечом вместо топора колет).
— Ну будет же, говорю! — Кудеслав легонько потянул Глуздыря за локоть. — Лучше скажи, чего это у вас такой мудреный разговор затеялся. Ровно тебе и не общинные сторожа, а филозопы-романорумы…
Заметив недоуменное (а то и обиженное) зырканье, он поспешил разъяснить:
— Это такие премудрые старцы живут у теплых морей — очень они любят доискиваться, что от чего происходит и какой в чем смысл.
Что ж, премудрые старцы, даже пускай и не своего племени, — это сравнение не обидное.
Успокоились.
Обмякли.
Кое-кто наладился подремать. Глуздырь было приоткрыл гнилозубую щель меж усами и бороденкой — верно, собрался объяснять, отчего затеялся мудреный разговор, — как вдруг, перебив сам себя, с неожиданной злобой прицыкнул на успевшего захрапеть Кудлая.
Снова повскидывались сторожа, впились напряженными взглядами в застывшее старческое лицо. Ясно было, что Глуздырь чует неладное, но с расспросами никто не лез. Поймет — сам все объяснит, мешать же приставаниями опасно и глупо. Опасно не для него, не для себя — для всего родового града. Чаща — она-то кормилица, да только не одних людей она кормит. И даже так сказать надо: не одних людей вятского корня.
Глуздырь слушал. И другие тоже слушали, не сводя с него глаз. Слушали и слышали.
Дальний волчий вой — тягостный, переливчатый, тревожный. Вот подхватили еще, где-то ближе, разборчивей…
— Вроде гонят кого? — жарко шепнул кто-то над самым Кудеславовым ухом.
— Не гонят, — досадливо дернул плечом Глуздырь. — Не как о добыче кричат, а… Будто бы следом идут за кем-то, а нападать не хотят. Диво какое-то!
Глуздырь говорит «диво» — значит, диво и есть. Лучше его никто в роду не умеет разбирать волчьи беседы. Разве только в кузнечной слободе могут найтись равные умельцы или еще среди извергов… Да, двое-трое равных, может, и сыщутся, а лучших наверняка нет даже у мордвы, которая душой в лес вросла покрепче Вятковых потомков.
Старик вдруг встал, пихнув Кудеслава в плечо. Встал и словно закостенел. На фоне уже совсем светлого неба четко виделось запрокинутое Глуздырево лицо: сорная, растущая кое-как бороденка вздыблена; нос хлопотливо пошмыгивает; мутные глаза прищурены и набрякли слезами, будто бы там, в вышине, силятся разглядеть что-то невидимое, но важное теперь…
— Верховой бежит, — внезапно сказал Глуздырь и неуклюже сел на прежнее место. — Бежит сюда. Один. Волки не трогают. Роятся вокруг него, словно пчелы у бортяного дупла, а не трогают, как если бы он им свой… Ну, чего уставились?! — визгливо крикнул старик, снизу вверх зыркая на обращенные к нему недоуменные лица. — Разъяснений дожидаетесь? Так я ж сказал: диво. Чего вам еще?
Он так и остался сидеть; он даже не шевельнулся, когда прочие, навалившись грудьми на тын, повыставляли лица между острыми концами бревен.
Верховой замелькал среди порченого редколесья в тот самый миг, когда долгожданная солнечная кромка брызнула на мир плавленой медью сквозь вершины заречной чащи. На голой земле между голых стволов можно было еще издали хорошо разглядеть и самого верхового, и лошадь.
Лошадь, кстати, стоила того, чтобы приглядеться к ней особо. Сытая, выгулянная, ухоженная — не чета она была заморенным градским одрам, всю зиму почти безвыходно простоявшим в тесных сараях, а то и прямо в хозяйских избах. Шла она спорой рысью, и видать было, что по желанию всадника могла бы намного прибавить прыти. Однако всадник этого не желал. Всадник явно не боялся хороводившейся вокруг него волчьей стаи (конечно, волки на открытое место не показались, но от их песен уши закладывало).
То, что всадник не боялся хищных зверюг, — диво не велико: бывают же на свете и полоумные люди, и вовсе которые без ума. Но волков не боялась и лошадь, а уж ей-то положено быть умнее. Под этакие бы завывания другая безо всяких нуканий понесла во всю прыть, да так, что и здоровенному мужику не сдержать. А эта мало того, что не спешила, так еще и голову вскидывала, скалилась злобно, если какой из серых взвывал вдруг ближе других. Оба, стало быть, пустоголовые — и седок, и кобыла. Но ведь не тронуло же их зверье, пропустило! Впрямь диво какое-то…
А дурень всадник еще и полушубок из волчьего меха в дорогу надел, и треух такой же. Вот это уж точно всем дуростям дурость: волки — они, как люди, мстят за своих. Но ведь пропустили же!
Пока обалделая сторожа молча дивилась происходящему, верховой успел подъехать к самым воротам и вскинул голову, рассматривая виднеющиеся над частоколом лица.