Федор Чешко - Урман
До следующей ночи.
Жердяной настил, опоясавший изнутри частокол-огорожу (шириною — чтобы двоим разминуться, а высотою — чтоб у стоящего в рост лишь голова торчала над тыном), чинили редко и без особого тщания. Не свое ведь, общее, а лишнего времени и ненужной силы нет ни у кого. Авось и так не обрушится. И впрямь, покуда еще не случалось, чтоб кто-либо из сторожей упал, проломившись сквозь трухлявые жерди. Не случалось потому, что привыкли сторожа ходить по настилу, будто по хляби болотной — прежде чем ступить всей тяжестью, пробуй: тут ли ногу поставить или чуть в стороне? Привычка эта давно уже въелась в нутро, и Кудеслав шагал, как шагалось, — не глядя. Ноги сами пронесут безопасным путем, как мудрый бывалый конь проносит через трясину задремавшего всадника. С такою же легкостью ходили и остальные; легкость — то не диковина. Дивом казалось другое: неслышность Кудеславова шага. Даже лучшие из охотников, умеющие бесплотной тенью проскользнуть сквозь самые трескучие дебри, выдавали себя на градском частоколе визгливым скрипом предательского настила. А Кудеслав… Среди общинных охотников не второй и не пятый (легче от конца отсчитать, нежели от начала); не молод, четвертый десяток доживает — как раз тот возраст, когда матереет мужик, теряет легкость движений и гибкость тела. И походка у него вроде бы неуклюжая, вразвалку, а поди ж ты… Будто и не касается трухлявых жердей. Видать, не зря нарекли его Кудеславом; видать, удался он в отца своего — того нынче лишь старые помнят, а в былое время чтили Кудеславова родителя как могучего ведуна-кудесника не только его родовичи, но и вовсе дальние люди. И Белоконь, хранильник святилища Рода-Светловида, наверное, жалует и привечает Мечника не ради одной лишь памяти о дружбе с отцом. Так ли, иначе, перенял Кудеслав отцовскую силу или нет, а только очень уж непростой он человек, Кудеслав-то. Непривычный. Неправильный. Вроде и впрямь собственному роду чужой.
Сказать подобное остерегутся (тем более — в глаза), но подумают так многие. И сейчас эти мысли наверняка бы закопошились в головах у сторожей, заметь те приближение Кудеслава. Только сторожа его не заметили. Кажется, они даже не обратили внимания, что Кудеслав не с ними, а все еще бродит по тыну да озирает окрестности.
Сторожа примостились над лесными воротами, где настил не жердяной, а из прочных березовых горбылей, и так широк, что хватило места усесться всем пятерым. Светает, зверье отшатнулось к лесу, можно теперь и за беседой скоротать недолгое время, оставшееся до ясного утра. Вот и коротали.
Собственно, была это не беседа, а скорей поучение. Все слушали Глуздыря — щупловатого старика, узкоплечего, большеголового, длинноносого, с каким-то пегим клочковатым пухом вместо бороды и волос (впрямь ни дать ни взять — неоперившийся птенец; отсюда и прозвище).
— Всякое слово не просто так, в каждое что ни на есть упрятан тот самый смысл, которое оно собою обозначает, — говорил Глуздырь, задумчиво поскребывая ногтями под нахлобученным на лоб пушистым лисьим треухом. — Думаете, пращуры, выдумывая слова, просто так один перед другим изгалялись — кто, мол, позабористее языком выплетет?
Не-е-ет! Везде смысл запрятан. Вот хоть такое слово: «медведь». А вот и смысл его: тот, значит, из зверей, который лучше других ведает мед.
— А в слове «мед» какой смысл упрятан? — ехидно спросил Кудлай (крепенький паренек, ужасно гордящийся своей едва заметной бородкой и несоразмерно, чуть ли не до уродства, крепкой да жилистой шеей). Спросил и подтолкнул локтем подремывающего соседа: гляди, мол, как дедушка станет изворачиваться, выдумывая умный ответ.
Глуздырь покосился на непочтительного юнца, выговорил с достоинством:
— Надобно бы родителю твоему сказать, чтоб вожжами поучил тебя, орясину, не перебивать старших. Мог бы я вовсе не отвечать на дерзкий вопрос, ан все же отвечу. Смысла иных слов мы теперь постигнуть не можем — леность людская исковеркала их, погубила изначальное ради удобства выговора.
Однако же есть и слова непорченые, смысл которых еще можно угадать. К примеру тебе, «влакодлак»… Дремавший сосед Кудлая вздрогнул, открыл глаза и с неодобрением уставился на говорливого старика. Тот продолжал:
— Разумный да пытливый, подумав, смекнет, что происходит это слово от сочетания слов «волк» и «длань». Стало быть, означает оно человека, который единым мановением длани может обратить себя волком…
— Да непохоже, — вновь перебил Кудлай. — И не мановением длани, а, сказывают, пень надобно знать потаенный: кувыркнулся через него — волк; кувыркнулся обратно — опять человеком сделался.
Глуздырь бросил скрестись и резко, всем тщедушным телом своим повернулся к парню.
— Сызнова старшему перечишь, пащенок?! «Не похоже!» — визгливо передразнил он. — Сказано тебе: порчено слово ленью людских языков! Пень ему… Сам ты пень! Слушать сперва выучись да язык на привязи держать и до седины доживи, а уж тогда решайся судить, что на что похоже!
Старик, наверное, долго бы еще шкварчал, как жир на очажных каменьях. Но сидевший за спиной у Кудлая кряжистый мрачноватый Кощей громко и чувствительно хлопнул ладонью по затылку расходившегося парня (крепко хлопнул, едва шапку не сбил); а когда юнец дернулся было вскочить, неторопливо сунул ему под нос черный от въевшейся копоти волосатый кулак размером чуть ли не с Кудлаеву голову.
— Не хошь — не слушай, а рота не раззявай, — внушительно пробасил Кощей. Он так и не научился правильному выговору, этот давний полоняник, несмышленым мальцом найденный в чаще охотниками здешнего рода. Маленькому хазарину посчастливилось: случись такая находка перед весенним либо осенним торжищем, отвезли бы и продали меж других общинных товаров. Продали бы, скорей всего, его же одноплеменникам, неволя у которых сложилась бы куда тяжелее. А так — прижился, и живет уже более двух десятков лет в семье своего поимщика, и считается в этой семье почти своим, даром что лицом не такой, как другие, и до сей поры не по-здешнему ломает речь. Вот Кудлаю небось сейчас и в голову не придет потешаться над этим ломанием, дразнить косноязыкого.
Удовлетворившись тем, что строптивца окоротили, Глуздырь снова завел свое:
— А вот еще недопорченное: «коварство». Происходит оно от слова «ковать». Ведь ведомо, что кователи-кузнецы от века недобро славятся всяческими живодерствами да злым волхованием-чародейством. Людей заманывают в свои потаенные берлоги и губят — железо калят в живом человечьем теле. А еще…
— Да что ж ты заладил нечисть всякую поминать?! — не выдержал наконец кто-то из сторожей. — То кователи, то оборотни… Да еще истинными именами зовешь! Других, что ль, слов нет?!