Макс Фрай - Пять имен. Часть 1
Мне снилось, что ты подвинулся на диване и сказал: «Падай сюда», и я послушно упала, думая, что теперь я, наверное, смогу и спать с тобой в одной постели, и ты не будешь больше говорить, что не хочешь меня будить своим храпом.
Мне снилось, что ты первый сказал: «А помнишь?», и я напряглась, не зная, о чем ты заговоришь, а ты сказал что-то совсем невинное: «А помнишь, я носил непромокаемую шляпу, и ты называла меня шампиньоном?», и я с облегчением засмеялась. Я боялась, что ты скажешь: «А помнишь, как ты исподтишка признавалась мне в любви?», потому что я помнила, и мне было стыдно за то, что каждый день, когда ты не видел, я гвоздиком выцарапывала на столе под клавиатурой «я люблю тебя», а сказать не решалась, боялась, что ты ответишь: «а я тебя нет, извини», и тогда мне придется уходить, потому что я не захочу, не смогу находиться рядом с тем, кто уже сказал, что не любит, а мне так хотелось думать, что у меня есть надежда.
Мне снилось, что я вспоминала, как мы оба не решались заговорить о серьезном, и когда серьезное подходило слишком близко, ты начинал шутить невпопад, а я громко и вымученно смеялась. Мы заклинали серьезное, и серьезное, напуганное нашим камланьем, отступало. Мы были хорошими шаманами — ты и я. Только ты потом мрачнел и замыкался, а я с остервенением царапала гвоздиком, сдвинув клавиатуру, «я люблю тебя, я люблю тебя», и каждый день эта надпись становилась глубже и глубже.
Мне снилось, что мы поженились, и я, лежа на диване рядом с тобой, искала торжествующим взглядом фотографию твоей бывшей жены. Я хотела показать язык ее острому носу, жесткому взгляду и тонким губам, сжатым в красную ниточку. Я хотела сплясать для нее раздражающий варварский танец с криками и неприличными жестами, но фотографии не было, и стена была белая-белая, даже дырочки от гвоздя не осталось.
Мне снилось, что в дверь позвонила Кристина со второго этажа, а мы ее не пустили, потому что мы поженились, и ты сказал, что нам никто не нужен, а я подумала: «Как странно. Впервые в жизни мне хочется пустить Кристину».
Мне снилось, что ты обнял меня и заглянул мне в глаза. А я отвела взгляд, и увернулась от поцелуя.
Мне снилось, что мы поженились, и ты, наконец, любишь меня и хочешь сделать меня счастливой. А я все так же остро несчастна.
Мне снилось, что мы поженились, и что я тебя больше не люблю.
Ольга Морозова
И зайчиха
Кот и плюшевая зайчиха
Он же вот, понимаешь, он же так это делает, что просто смотришь и думаешь: боже мой. Ага, так вот прямо и думаешь. Потому что он делает такое лицо, господи, да, ну что ты меня поправляешь, морду, ну, делает же — значит, лицо. Он говорит без слов: гады, сволочи, муки мои неземные, движения души моей в профанацию превращать, что же вы мне подсунули, а. А потом, убедившись, что ты смотришь, оборачивается к ней и оглядывает ее всю, с деланным равнодушием, мол, ну-ну, и вот с этой, да? И к тебе снова: видишь, на какие жертвы идти приходится, видишь, как мучаюсь, как же ты можешь — с ней же мне предлагается жить долго и счастливо, любить ее нежно и страстно, а она же некрасивая, немилая, неграциозная, неинтересная, не-жи-ва-я, понимаешь ты или нет? А потом он вздыхает, мол, чего уж, ладно, а вдруг, ну не могу же я больше так, издает возглас, исполненный страданий, прижимает ее к полу и начинает процесс. Она легкая, поэтому они делают два-три круга по комнате, медленно, в полном молчании. Он сначала с отвращением как-то, а потом ничего, нежно, увлеченно — вроде так и надо. А потом все заканчивается. Он отупело слезает с нее, облизывается машинально и падает на бок. И лежит так минут пятнадцать, в полном обалдении. Потом уходит спать. А потом все начинается снова: мучения, вопли, взгляды вокруг, полные укора, интерес (а вдруг?), чувства, секс, обалдение, сон, пустота…
Вам это ничего не напоминает, нет?
Вот и мне нет, вот и мне.
Я знаю, как это будет
«Угу», — скажет она и вопьется теплыми губами в рыжий кончик и станет втягивать его в рот, помогая себе зубами.
Я скажу ей громким шепотом: «Знаешь, ты такая красивая».
«Ага», — будет она жевать, хрустеть, перемалывать морковку белыми ровными резцами.
А я буду говорить: «Ты — самая лучшая, и ближе тебя никого для меня нет на свете».
«М-м-м», — невнятно пробормочет она, ловя падающую ботву, дожевывая последний кусочек.
А я стану рассказывать ей торопливо: «Я знаю, как это будет. Мы будем жить с тобой в чудном доме, в лесу, у озера, любоваться утром свежей листвой и пронзительно-желтым солнцем, а вечером станем купаться и слушать ветер».
«Мням», — доест она и ботву тоже и сыто погладит себя по брюшку.
И я скажу, но спокойно, чтобы она ничего не заметила: «Ты не думай, я буду хорошим зайцем, я буду любить тебя, зарабатывать буду деньги, покупать тебе серьги и морковь, какую захочешь».
А она ничего не скажет, только улыбнется и прислонится ко мне белым пушистым боком.
Или, может, я буду говорить, что брошу ее завтра же, что никогда не любил, что изменял ей двадцать четыре раза. Я придумаю, что сказать. Только буду держать ее лапы в своих, чтобы она не вырвалась, чтобы тихо, чтобы думала только об этом, но никуда, никуда не могла уйти.
Я прижму ее к земле, моя тень скроет ее от желтого июльского поля, мои лапы станут гладить ее по ушам, и я буду говорить — что угодно, чтобы только не слышала она, как идут по следу собаки, как трубят охотники, как плачет ветер.
И когда подойдет откуда-то с запада, раздвигая сухую траву костылем, белая выжженная Смерть, она так ничего и не поймет. Я знаю, как это будет.
На крыше
— Послушай… — он сел, привалился к печной трубе и медленно расправил лапой левое ухо. — За что?..
— Ну-у-у, — протянул Трубочист и задумчиво почесал спину ершиком, — Наверное, не за глупые вопросы.
— Нет, правда! — он вскочил и, заложив лапы за спину, стал ходить по крыше. — Я действительно не понимаю. За что они так?.. Зачем я им нужен?
— Наверное… ты им нравишься, — невнятно проговорил Трубочист, экстатически водя ершиком по спине. — На вкус и цвет…
— Что? Что им нравится? Неужели эти белые уши? — оскальзываясь на ледяной крыше, он шагнул к Трубочисту и рванул себя за бледные меховые тряпочки, которые развернулись к солнцу и сразу же начали просвечивать розовым. — Эти… недоруки?